Конец войны
В моих детских впечатлениях победный этап войны (с конца 1943 г.) и первые послевоенные годы — до конца 1947 г. — сливаются в один период. По настроению и по типу жизни. Уже возвращение домой из эвакуации было признаком перелома, а уж потом эти признаки нарастали. Отменили светомаскировку в Москве — не надо уже было вечером завешивать окна. Значит, не могли уже немецкие самолеты долететь до Москвы. Поначалу еще ходили под вечер по улицам девушки в гимнастерках, вели, держась за веревки, огромные аэростаты, которые на ночь поднимали в разных местах города, чтобы самолеты не могли летать. Мы за ними бегали гурьбой. Потом и это кончилось. Появилось много пленных немцев, стали они разбирать руины от бомбежек. А потом и строить на этом месте новые здания.
Летом 1944 г. начались салюты в честь освобождения городов. Чуть ли не ежедневно, а порой и несколько салютов в день, так что приходилось их начинать засветло. Помню, однажды в четыре часа дня начали — и до ночи. Один кончится, другой начинается, в честь другого города. Какое счастье! С Белорусского вокзала проводили немецких пленных, иногда они шли часами, колонна во всю ширину улицы. Они ночевали на ипподроме. Однажды вели большую колонну одних офицеров, а впереди большой “отряд” из генералов. Красиво шагали, люди спокойно смотрели. Насколько я помню войну, никто не сомневался, что так и будет — и теперь не удивлялись, глядя на пленных немцев.
Зимой жить было трудно, но не унывали. Отопления не было, спали в валенках. На кухне как осенью разлилась на полу вода, так всю зиму был лед, как каток. Дядя Митя (полотер, слесарь и вообще мастер по всем делам в доме) сложил нам печку, трубу вывел в форточку. Ходил дядя Митя по двору всегда чуть пьяный, с трубкой в зубах, а за ним бежал маленький мальчик, очень чисто и красиво одетый — он его усыновил, жили вдвоем. Дымила наша печка сильно — не было тяги. Взрослые уходили на работу рано, до ночи, а я сидел с маленькой двоюродной сестрой, она только стала ползать, и мы вместе ползали по полу, потому что в полуметре от пола уже был такой дым, что дышать было нельзя. Граница дыма была резкая.
Я вырос, нужна была обувь, и мы поехали куда-то далеко, в темноте, заказывать мне чоботы. Их делал один человек, на окраине, у него была целая мастерская. Мы привезли ему ткани от старых пальто, ваты, и он мне сделал хорошие стеганые чоботы, на них добыли галоши, и я был очень доволен. Портнихи ходили шить по домам. Все люди перешивали вещи детям из военной формы. Мне сделали хороший китель. Запасы обмундирования в семьях были такие большие, что из нее шили до середины 50-х годов. В университет я, например, пошел в прекрасных брюках из зеленого сукна — только голубые кантики выпороли. И куртку мне сшили составную, с молнией. Выделялись как раз те, кто ходил в костюме не из военной ткани.
Работы у портних было много, они со всеми дружили и очень боялись “фина”, всегда об этом говорили. Я тогда уже начал читать, да и по радио хорошие вещи передавали, я знал про фина в “Руслане и Людмиле” и немного удивлялся, что его боялись. Слово “фининспектор” тогда не употреблялось. К нам ходила портниха — татарка из Крыма. Фамилия Кара-Мурза там известна, мой дед по отцу был из Крыма, и она к моей матери была расположена, с доверием. Когда Крым освободили, она плакала, говорила очень взволнованно. Потом успокоилась, все повторяла: “Слава богу! Слава богу!”. Я не очень-то понимал, о чем речь, потом только сопоставил и понял. Портниха боялась за родственников-татар. Думала, что их будут судить за сотрудничество с немцами, а это по законам военного времени была бы верная смерть. Когда стало известно, что лично судить никого не стали, а всех татар выселили из Крыма, она была счастлива. Когда пришло сообщение о гибели моего отца, эта портниха сильно плакала.
Такие сообщения почему-то сразу становились известны во дворе, всем сверстникам. Даже не знаю, как. Сочувствие и поддержка двора оказывали очень сильное действие. Сверстников, которые составляли одну группу, было у нас человек двадцать, старших мы не касались, младших тоже мало, только если приходилось за ними присматривать. Трудно сказать, в чем заключалась поддержка то одному, то другому осиротевшему. Никаких видимых ее признаков или особых выражений я припомнить не могу, все эти признаки в отдельности были небольшими. Но точно помню, что это была большая сила. Жаль, научиться ей, видимо, нельзя, с возрастом пропадает.
Когда погиб в Манчжурии отец (это было 22 августа 1945 г., война уже почти кончилась, и самолет, на котором он летел, видимо, сбила какая-то из разрозненных групп японцев), мы поехали к родителям отца. Бабушка сказала нам с сестрой: “Дети, ваш папа выпрыгнул с парашютом и сломал ногу. Сейчас он лежит в госпитале”. Я слушал и думал: зачем она это говорит? Может быть, сама надеется? И пришлось весь вечер делать вид, что я в это верю.