— Зачем ты меня родила, можешь сказать?
Он всматривался в ее бегающие и начинающие тускнеть глаза, когда его подавляемый бунт предпринял новый виток.
— Я же не знала, что рожу именно тебя, — парировала она однажды, как будто оправдываясь перед ним за свой проступок. — Другой был бы рад или вовсе не спрашивал. Как же можно теперь допытываться, зачем я это сделала? Ведь это естественно. Женщина — это в первую очередь мать. И она хочет родить. Это природа. Родила! Разве я виновата теперь в этом? Вспомни, какие открытки ты мне рисовал в садике, в школе — благодарные. За то, что подарила тебе жизнь! Что же теперь?
— Ты виновата в том, что меня нисколько не любила. Вот я и спрашиваю: зачем, зачем ты меня родила?
И он продолжал предпринимать попытки выпутаться из ее психической плаценты, ощущая себя словно гниющим в темноте, под сомкнутыми сводами влажной, постоянно капающей пещеры. Невозможно расти, когда вокруг так много воды и совсем нет солнца.
Да, он не был рожден из чисто утилитарных предпосылок, для того лишь или в том числе для того, как часто бывает теперь, чтобы его стволовые клетки дали жизнь предыдущим, ранее рожденным, но более несчастным. Он был рожден его матерью для себя. Она стала его первой женщиной именно с этой мыслью, он впитал это предназначение с ее молоком. Мог ли ребенок по-настоящему сопротивляться ей, подмывающей его пах, трогающей его, ласкающей, заигрывающей, когда ей скучно, расхаживающей по дому обнаженной, просившей подростка потереть ей спину, помассировать воротниковую зону? Он развивался на ее глазах, то растрачивая, то усугубляя собственное стеснение, через нее познавая всех Женщин.
От любопытного, всевидящего, постоянно ощупывающего его взгляда не ускользал ни один прираставший сантиметр. Он и сам привык свободно присутствовать при ее туалетах. Бывало, он ложился рядом, чтобы вместе посмотреть кино, и она с отстраненной холодностью ласкала его, как будто между прочим, словно забываясь. Для него же ее полусвятая доступность оставалась социально возможной в режиме reed only. Он наблюдал за ней, стирающей, перегнувшись в ванной, проворно застегивал ей многочисленные крючки на облегающих платьях и клацающие твердые застежки тугих бюстгальтеров. Когда ее не было, он открывал шкаф и вставлял плотные капроновые чулки в стальные крепления пояса. Из пояса, чулок, трусов и бюстгальтера он выкладывал на кровати собственную, доступную только ему Женщину.
Он не отследил и не придал значения тому, как, впервые возжелав ее и возненавидев отца, он, еще будучи маленьким мальчиком, с жаром пообещал жениться на ней. Тогда она рассмеялась и долго еще вспоминала ему его детские несуразные попытки соблазнения.
Она преподала ему самый страшный из невыносимых фарсов, буффонаду, где женщина временами походит на какого-то какаду, ряженная в пух и перья, играющая то в «хозяин — раб», унижая свое или мужское достоинство, то в «любовницу», внезапно потакая всем прихотям. Они стали зависимы от капризов друг друга.
Мальчик скоро усвоил все эти универсальные дамские ужимки, изученные им до мелочей, по одному лишь брошенному взгляду на них угадывал темперамент обладательниц, недоступных, холодных, страстных и ненасытных.
— Всю себя ведь тебе отдала, заботилась! Всегда желала только добра, счастья!
Он рос ни в чем не нуждаясь, все у него было. Ему не в чем меня упрекать. Неблагодарность. Какая чудовищная неблагодарность. Думала, ты будешь мне опорой, поддержкой, когда я свалюсь без сил. А ты, недотепа, всю жизнь просидел за моей спиной!
— А мне не надо тебя всю! Ты не думала об этом?
Мне надо было немного, но искренне и не так навязчиво, не авторитарно. Но ты не поймешь. Мы говорим о разной любви. Ты задавила меня, как кобра, навалилась сверху темнотой ночи, окутывая, усыпляя, баюкая, обвила собой — шагу не ступить. Обездвиженный я был тебе удобен, предсказуем, раз и навсегда перестав быть пугающе неожиданным. Все было поставлено под твой зоркий контроль с первого дня, как я родился: как я ем, сплю, моюсь, любой физический акт, вплоть до дефекации и поллюций, любое проявление моей воли.