Человек, как только родился, делает самый первый свой вздох для других. Для других себя, которыми ему предстоит стать. Потому что он еще сто раз будет сам собой не понят, сам собой заключен в плен плоти — эту тюрьму, одиночную камеру, растущую, взрослеющую, стареющую. Но люди не рождаются с миссией решать родительские проблемы.
Мы можем быть счастливы только очень коротко, вспышками, когда подается космический ток, пока любим друг друга, когда ласкаем себя чужими руками. Но приходится из этой успокаивающей, умиротворяющей колыбели вылезать, чтобы не пресытиться. И течение тока прерывается, связь рвется.
Его матери казалось, что он мог бы прожить свою жизнь как-нибудь иначе, лучше, чем она и отец. Мог оправдать ее надежды, стать кем-то, кем она видела его в мечтах, кем бы она стала гордиться перед другими, подобной редкости в своих сыновьях не получившими. Что, впрочем, и проделывали по отношению к ней ее хвастливые подруги и родственницы. Иначе он бы не знал поименно всех этих хороших парней, которые составляют для своих матерей пазлы из радости и света. Они зарабатывают столько, что их родительницы могут позволить себе не лишний килограмм яблок в месяц, а добротную пластическую операцию, чтобы и дальше и дольше еще удивлять всех вокруг своей молодостью, величием, хорошо лежащим на лице макияжем и превосходно сидящим, со вкусом подобранным гардеробом. Они отдают сыновний долг! Он, оказывается, рожден должником…
Он размышлял, стоит ли разубеждать ее в этом.
Может быть, достаточно проговорить это самому себе? Не в этом ли кроется освобождение? Философия, конечно, это искусство правильно задавать вопросы. И я знаю большую часть ответов, и все равно душит обида, с которой не в силах справиться, которая уперлась коленями в кадык и выкручивает язык: «Говори!» Легко ли в такой позе общаться? Поэтому обманываться рад, это привычно, это утешает, это спасительно во многом, прячешься и спишь, спишь и прячешься, а завтра, может быть, решишь что-то, но наступает завтра, и опять сон, и опять мысли о спасительном завтра, когда просыпаешься, опять понимаешь, что все обман. Обман, залитый липким ожиданием завтрашних перемен, которые все не наступают. И спазм горла от крика. Только отказ от чувства собственной важности, как говорил Дон Хуан, и остановка мира… Хочется бить, хочется топтать за подаренное проклятие, за то, что податлив, безволен, как одушевленный послед. Но где же тот человек, который должен был родиться вместо меня нынешнего? Куда он девался? В беспощадном добре, делающемся всем назло.
Она уверена, что вкладывала в меня все самое лучшее, как повар пихает начинку в фаршированное пузо рыбы. Воспитывала меня Настоящим Человеком, не досыпала ночей и, как кочегар, кидала в топку все новое и новое топливо из золотых слитков ее трудов, чтобы я не стоял на месте, рос, взрослел и тоже брал в руки лопату — брать больше, кидать дальше. Не разрывая цепочки продолжения рода, энергично, с потом, застилающим глаза, утираясь на ходу, не обнаруживая перед собой явного тупика, царапал и царапал своей лопатой ресурс для новых поколений каторжников. Не забывая при этом отсыпать и ей. Брал в долг — отдай.
Как это прекрасно — помнить о маме. Все так и делают, и я не против. Просто когда изо дня в день я слышу ее констатацию всего ожидаемого и несбывшегося, как чего-то не фантастического, а обыкновенного, мною непонятого, когда получаю это в виде намеков и жалоб или еще какой-то уничижительной, недовольной дребедени, я понимаю, что уже не заработаю в плане похвалы ни одной копейки. Для нее я пропащий.
Когда-то я жил так, что страшно вспомнить. Когда-то одной ногой стоял, раскачиваясь и посмеиваясь на чертовом котле, осыпая своих утилизаторов проклятиями. Я был настолько далек от того затянутого в дресс-код офисного мяса, с хорошо вымытыми шеями мальчиков, просиживающих ступени карьерной лестницы, насколько я вообще когда-либо в жизни мог быть далек от всего этого. Но я не был на дне: в стороне от всего этого, да, покуривающим план на обочине, но не на помойке, и сделал своим лозунгом фразу: кто не работает, тот ест. Как говорил Линкольн, можно все время дурачить некоторых, можно некоторое время дурачить всех, но нельзя же все время дурачить всех. Мы с детства растем во лжи и рано понимаем, что честность — товар в нашем обществе неходовой. И рано отказываемся от нее, подставляя каждый раз задницу, являющуюся одновременно физическим лицом. Ошибочное решение видится в том, что можно убрать лицо подальше.