Наше белое судно, широкое и высоко приподнятое над водой, как старинный колесный пароход на Миссисипи, обладало мощными дизелями, ровно гудевшими внизу, и мы толкали перед собой две баржи, загруженные легковыми автомобилями, джипами и цистернами с пивом, и еще одно пассажирское судно, выкрашенное скучнейшей коричневой краской; впрочем, вскоре оно было расцвечено всеми флагами стирки из третьего класса. Жизнь так и кипела на этом суденышке, стоило выйти на нос перед нашей каютой, и отсюда все было как на ладони: там брились, мылись, готовили еду, сновали с палубы на палубу, перелезали с кормы на баржи — сплошной кишащий муравейник! Кувшины с пальмовым вином все время передавались из нашего камбуза вниз, а оттуда на их камбуз. Время от времени из недр суденышка у нас под ногами выплывал поднос с маленькими чашками с салатом из маниоки, а потом мы видели прямую фигуру чернокожей красавицы, которая, легко ступая, выходила на палубу с подносом на голове. Свободно лавируя между опутанными тросами автомашинами, она скользила по загроможденным баржам с ленивой грацией официантки, знающей себе цену, изредка останавливалась, чтобы бросить презрительный взгляд на очередную корзину с вяленой рыбой, поднятую с приставшей на ходу лодки, или чтобы дать отпор лестным и оскорбительным заигрываниям бездельничающих матросов, и под конец снова исчезала в каюте маленького судна впереди нашего каравана.
Жена полицейского офицера заметила на одной из барж под нами сделанную мелом надпись.
— Боже правый, вы только полюбуйтесь на это!
В надписи не было обычных проклятий или прославлений, какие содержатся в такого рода лозунгах, обращенных ко всем вообще и ни к кому в частности: просто какой-то безработный из Леопольдвиля на неграмотном французском языке корявыми буквами приветствовал освобождение своей родины от белых угнетателей, которые ушли всего два месяца назад.
— Право, они сошли с ума! Воображают, что смогут сами управлять страной…
Эта веселая, крепко сбитая женщина с тонкой талией и широкими жирными бедрами под цветастой юбкой благодаря своей удивительной живости успела за двадцать четыре часа перезнакомиться и переговорить буквально со всеми пассажирами. Боясь, что я не совсем ее понимаю, она тут же прибавила по-английски:
— Они настоящие обезьяны, поверьте! Мы только обучили их кое-каким штукам, и все. А так — они просто обезьяны прямо оттуда. — И она показала рукой на тропический лес. Сквозь этот лес мы плыли день и ночь, когда бодрствовали и когда спали.
Все пассажиры на нашей палубе были белыми, и вовсе не потому, что существовали какие-то расовые ограничения, а потому, что немногие африканцы, которые могли себе позволить роскошь первого класса, считали это лишней тратой денег. Однако вся наша команда, кроме капитана-бельгийца, никогда не выходившего из своей каюты на верхнем мостике, состояла из чернокожих; даже кормили и обслуживали нас маленькие конголезцы. Их было только трое да еще бармен, и я часто видела, как всего за пять минут до обеденного колокола они еще сидели внизу на барже, босые, в одних грязных шортах, и тихонько вели нескончаемые разговоры. Но как бы вы ни торопились к столу, они всегда оказывались на месте раньше вас — и уже в белых полотняных костюмах и фуражках с кокардами пароходной компании. Только босые ноги позволяли отождествить их с беспечными лентяями, которых мы видели минуту назад. Лентяи на барже никогда не поднимали глаз и не отвечали на приветствия с верхних палуб, а эти накрахмаленные стюарды были улыбчивы и предупредительны, мгновенно подавали на стол и бросались в буфет за вином с веселой суматошливостью, словно подшучивая над нашей жаждой. Когда мы останавливались у речных пристаней и на судне открывали большой трюмный холодильник, мы наблюдали, как та же самая троица, ухая, перекидывала с рук на руки полузамороженные бычьи туши. Однажды я сказала Жоржу, стюарду, который обслуживал нас и даже по собственному почину будил по утрам к завтраку, стучась в дверь нашей каюты и весело приговаривая «по-ра вста-вать, по-ра вста-вать!»: