Выбрать главу
РИТА

Я и очки матери купила, чтоб ей не приходилось жить в темноте, сотню долларов ухнула на врача в Эль-Пасо, чтобы она видела на свету, не обжигая свой глаз. А она не хочет надевать их. Спрятала и кружит впотьмах, как летучая мышь, зашторив окна. А ребенок сидит на своем стуле, что-то бормочет, раскачиваясь в темноте под ее тягучее пение. Из шестерых детей я у нее была младшая, и уже под пятьдесят она родила его, такого белокожего и с этой его головой, клонящейся на шейке, как тяжелый цветок, который ей не по силам. Глаза у него то и дело закатываются, будто смотрят, что там, в этой голове, а там не иначе как снежное поле. Нет, говорит, отца нет, он только из меня вышел. Вот и глаз тоже из нее выходит, вытекает мало-помалу. Везла на муле зерно из лавки, на красный свет пошла, и ее сбил грузовик, а мул лягнул в лицо. Теперь глаз слезится и жжется на свету. Она толчет крупу за деревянным столом и поет во тьме, как тогда пела, когда пятеро моих братьев собирали автомобили на дворе, а меня они звали brujita — ведьмочка.

В сумерках народ со всего поселка приходил лечиться. Платили ей кукурузой и тканями. Кукурузу сваливали у двери, а томаты подвешивали сушиться рядом с окороками, белое сало на которых было толще моей талии. Мать в белых шалях, кожа почти черная, руки запущены в порошки, намолотые из кореньев. Поселяне на коленях, ее наговоры кружат над ними. Веки пришедших трепещут, с первыми звуками руки разжимаются. Muerte, Dios, muerte, muerte[50]. Они вставали, кланялись ведьме, которой их детям нельзя касаться. Глухой стук кастаньет провожал их по пятам. Еще когда я была ребенком, она дала мне острую палочку и велела рисовать в пыли их изображения, чтобы не дать их духам возвратиться. Кукол для своего колдовства она делала из початков; когда я стала постарше, она дала мне краски рисовать им лица. Стала их делать и я: голова крестьянина, старуха с зобом.

Мой отец неделями пропадал в Лас-Вегасе, в Рино. Иногда с его возвращением мы переселялись в какой-нибудь отель в Эль-Пасо и шли покупать одежду в магазины. «Не забывайте, — говорила она, и ее надтреснутый голос словно спотыкался о зубы, — вы не какое-нибудь испанское отродье: в вас течет цыганская кровь, а ваш отец чистокровный апач». Помню ее длинные пальцы на своей щеке. Однажды отец не вернулся. Дом остался на ней, и она его не бросала. Весь поселок по-прежнему сползался в сумерках к ней — шли в основном женщины, прикрывая шалями лица. Священник говорил, что это кощунство, у них, мол, прах там по всему двору раскидан.

Я тогда пошла уже по рукам, а она раздалась, живот обтянулся, и роды продолжались два дня. Женщины из поселка помогать не захотели. Она сама себя разрезала, чтобы дать пройти голове ребенка, а женщины, прослышав, что она родила дьявола, жгли у своих постелей свечи. Позже появился тот старик со своими ссохшимися куклами, со своим молчанием, а вот имени его я так от нее и не услышала. Он смастерил для ребенка стул на колесиках и ночи напролет держал зажженными лампы, чтобы звуки казались тише.

И вот ребенок плачет уже глуше, не так отчаянно, заходится, только когда я танцую. Он узнает меня, тянет руки к моим туфлям. Мать достает из деревянной шкатулки сушеный кактус, мелет, сыплет порошок ему на волосы. Я делаю нужные пассы, кастаньеты теплеют у меня в пальцах; мы выдвигаем детский стульчик на середину комнаты, и мои каблуки начинают мерно бить в доски чисто выметенного пола. Частая дробь; дрожь в ее тихом голосе, мои руки взлетают, и серебристо — щелк, щелк; ребенок уже смотрит на меня, глаз не сводит, а я быстрей, быстрей, вихрем вокруг него. Голова у него высоко вскинута, под кожей светят бледно-голубые жилки. Еще быстрей, пол содрогается под каблуками, ее голос громче, а у него вырывается тонкий скулящий взвизг, подстегивает, кручусь еще пуще. Потолок вкось, пол кружит все дальше, дальше. Мои руки над его головой замирают. И вдруг он уже спит, и мы все тоже укладываемся, в доме жара и тьма. Слушаем, как он дышит.

вернуться

50

Смерть, Господь, смерть, смерть (исп.).