После конца программы она оставалась и помогала Козлику с уборкой, а потом мы вываливались за дверь в мазутно-черную ночь. Город весь на ногах, смуглокожие толстые девки, болтая по-испански со своими парнями, шлепают вдоль слепых витрин магазина стандартных цен; гортанная ругань, сплетенные пальцы. Мы всходим на пригорок — эти впереди, я тащусь в хвосте. Она своим техасским говорком несет при этом всякую чушь, в подсвеченной фонарями тьме важен лишь ее голос — его тягучая замедленность, через которую сквозит упрямство; вот она всходит по пологому склону, слышен тихий посвист ее трущихся друг о дружку нейлоновых чулок; на тротуаре мальчишки-мексиканцы режутся в кости. «Небось и всего-то им по тринадцать, — говорит она, когда мальчишки поднимают головы на стук ее каблуков. — И то сказать, пора. Мой папаша сколотил на игре в кости прямо что целое состояние. Он называл это „обставить демона“». Скажет и шлепнет Хахаля по заду.
У них в квартире она варила на плите колумбийские бобы — черные такие, — и кухня накалялась настолько, что нам приходилось вылезать в окошко на крышу и сидеть там. К этому часу город уже почти затихал и только исходил медленным паром, как мокрый утюг. «В жару всегда пей на ночь горячий кофе, — говорила она. — Весь пот наружу выгоняет, и засыпаешь». Хахаль дремал, положив голову ей на колени, а она повернулась ко мне, спросила, дескать, краски появились в продаже, не дам ли я ей в долг пару долларов до следующей недели. А еще она говорила, подкручивая в пальцах прядку своих волос, мол, знаешь, все-таки звезды — это ведь просто дыры в небе. И пока я тут сплю на этой раскаленной койке, что ни задумаю, все в них так и проваливается.
В конце концов я ложусь в кровать и слышу, как они мотаются взад-вперед по коридору к ванной; он в это время, как правило, уже лыка не вяжет и налетает на косяки дверей. В такие ночи жильцы по всему коридору орали из-за дверей своих комнат, чтобы он поутих. Она в желтой блузе, рукой тянется к выключателю; ее заплетающиеся шаги, когда она проходит мимо моей двери, едва не путаясь у него под ногами; посмеивается, но комариный вой звучит громче: четыре утра, Эль-Пасо.
Через пару лет я встретил его в Толидо, он сказал, что занялся гонками на свалочных автомобилях, дескать, кайфовое дело. Рвешь, говорит, в прожекторах по кругу, по кругу, а драндулет под тобой того и гляди весь разлетится в куски, да еще и куча мала выйдет. Говорит, слыхал, будто она живет теперь в Остине с какой-то лесбиянкой. Говорит, бить машины — обалденное занятие: и деньги неплохие, и вообще кайф — нет, в самом деле неплохо.
Когда я в сорок шестом году открыл то заведение, решил, что теперь-то уж никто больше мне не указ. Был на войне, не хуже всех прочих, так что мне не запудришь мозги, будто я у кого-нибудь там в долгу. И тухлые консервы жрал, и грязь месил, и вшей давил — по гроб жизни хватит. Ничего в этом, кроме вранья, нету — одно вранье сплошняком, это я четко усвоил. Никто нигде не проигрывает и не выигрывает — вот что я усвоил, и никому меня уже не втравить в эти их тараканьи бега. Сошел с корабля в Сан-Франциско, колено кривое что твой штопор, а от соленого воздуха еще и разболелось, сволочь. Приехал домой, открыл этот бар и решил, что теперь-то уж стою прочно. В те годы, бывало, мексиканцы пошаливали, влезали с черного хода, пока я не сказал им, чтоб духу их не было. Бывает, и сейчас на глаза попадаются — маячат в красных своих рубахах под тем фонарем, что стоит один между баками с мусором. У меня у самого бабушка была мексиканка. Пахло от нее гнилой дыней, болтала все по-испански, причем полный бред: про эту их дурацкую церковь, которая ей не сделала ничего хорошего, разве что похоронила ее бесчисленных выродков да мужа, без конца ее колотившего. Нечего терять и нечего добиваться. Эти черноглазые воришки, мексикашки эти желтопузые, думают, будто я заимел то, что и им бы надо, ну так пусть вваливают с парадного, делов-то. А спросят — скажу им: чем больше заимеешь, тем большего будет хотеться, и так без конца. Все равно что белка в колесе, точно говорю. Когда я тех троих увидел, я их вмиг раскусил. Одна мне с ходу вкручивает, будто без танцовщицы я прямо что пропадаю, другой — хахаль, смазлив, как звезда родео, а третий — его приятель, сутулый такой, явно из тех, что живут вприглядку. Я ей: «Пойми, у меня уже есть танцовщица», а она свое: «Нет, — говорит, — попробуйте меня». Хахаль тут же стоит, каблукастым своим башмаком окурок в пол втирает. Я говорю: «Ладно, только никаким танцовщицам сюда без провожатого хода нет, народ у нас бывает грубый, это вам не Филадельфия». Она сказала, что вообще-то она из Ла-Розы — есть тут поблизости такой приграничный дрянь-городишко, — я засмеялся, говорю: «Что ж, не очень-то далеко ты продвинулась, а?» Она улыбнулась — губы темно-вишневые и ослепительные испанские зубы, сильные, как у зверя. Ее ковбой в конце концов глянул на меня и сказал, катая в пальцах фильтр сигареты: «В девять придем». Третий стоял, поглядывая то на меня, то на него, словно он судья на нашем поединке, на черта бы он мне сдался, и я сказал: «Что ж, как знаете».