Выбрать главу
ХАХАЛЬ

Я тогда был как все — плотником. Бросил школу и двинул в Техас — ходишь, а воздух такой густой, медленный, будто плаваешь. Этот проклятый зной за тобой по пятам гонится, все до капли высасывает, а она-то ведь тут всю жизнь. И такая в ней сила; я-то все свои задумки порастерял в этих комнатушках, душных, нами битком набитых: ее черный волос на простыне извилистой нитью, черные толстые линии ее рисунков, которые она прятала, ее перепачканные углем кончики пальцев. Она зарабатывала на панели, таскалась по гостиничным номерам — голубоватые потолки, единственная лампочка в бахромчатом абажуре. Я ей сказал, чтобы она с этим завязывала, а она говорит, ладно, буду танцовщицей, но подносить фермерам баланду в обжираловках она не намерена. А так она, худо-бедно, сама указывает, кому и что с ней делать.

В те дни я к полудню бывал уже еле жив: руки изранены, болят — все крыл битумом крыши продуктовых лавок, — а ее как впервые увидел, сам в такой раж вошел, да там еще эта жара проклятущая, в общем — пошло-поехало. Прихожу поздно вечером домой, она лежит чуть не голая на крыше. Кривые улочки, и тут же рельсы бегут, сверкают, пересекаются. Лениво подползают поезда на сортировку. Лежа рядом с ней на горячей крыше, я вдыхал запах ее соленой кожи, она смеялась, льнула шеей к моим губам. Мы перекатывались по крыше, горячие дранки царапали спину, а после — под холодный душ. Мы пили ледяное виски из мармеладных баночек, и она пританцовывала в коридоре, отжимая мокрые волосы. Места мало, духотища, окно в дальней стене закрашено доверху, из трещин в краске узоры света по полу, и ее спина, вся в каплях, раскачивается перед глазами. Вода, набрызганная у раковины, холодит мне ноги, а простыни мы нарочно намачивали, спали в сырой прохладе. Ее накрученные мне на пальцы волосы медленно высыхают; мимо дома, гулко гудя, тянутся составы.

Готовить в такую жару не станешь, и мы ели авокадо, папайю и овечий сыр. На улицах зажглись огни, холодно прорисовался розовый неон; она, склонившись к зеркалу, красилась перед выходом в бар. Все это уже как-то забылось, кроме ее лаковых глаз. А вот она ступает с тротуара в туфлях на каблуках-шпильках, и какие-то сопляки в проехавшем «шевроле» ухмыляются.

Иногда она возвращалась из бара уже на рассвете. Была, значит, с фраером: говорит, что идет на это только тогда, когда в руки такие деньги плывут, что грех отказаться. Вернется, бывало, домой с бутылкой бренди, сразу в постель, берем колоду карт и злобно режемся в покер, пока на пол не лягут квадраты солнца. В конце концов карты убраны в коробку, брошены в угол, задернуты шторы, и мы лежим, просто лежим, и все тут, пока снова не сможем разговаривать. Ее лицо на белизне постели, ее лицо у окна: она стоит, и в пробивающемся из-за занавеси свете ее черты смазаны, как на выцветшем фото. Ничего, перемелется, иди ко мне.

КОЗЛИК

Я уже говорил, у меня была другая танцовщица. Блондинка, с восточного побережья, по-моему, откуда-то с севера. На вид она была из тех, кто не переусердствует, зато внутри у нее будто уголек горел. В конце концов в Панаму отвалила с каким-то пролазой мексиканцем. А и так было ясно, что она перекати-поле, будет бегать, пока ноги не сотрет по колено, но уж, когда порох иссякнет, вмиг всеми корнями в землю ввинтится. Мужчинам нравились ее белые патлы, светлые глаза, а она еще такие туфельки надевала, вроде как хрустальные. Лицо растерянное — видно, дамочка изрядно помыкалась, а зачем — и сама не поймет. Я знал, что ей тридцать пять, но на работу все-таки принял. С блондинками здесь туговато.