— Пап, ты слышишь, что я говорю?
— Слышу.
— Я с ним рядом сидела, держала его за руку, и тут вдруг ни с того ни с сего голова у него… она как-то так перекатилась, и он затих, и не дышит. А его рука… она как-то так обмякла и… ну, в общем, похолодела. — Эдмония опять помолчала. — Он даже звука не издал.
Мистер Уошингтон, кашлянув, поднялся и отошел в дальний конец веранды, там зажег трубку и уставился на красноватую луну. Когда и на этот раз мистер Дэбни не отозвался, Эдмония слегка погладила его по плечу и тихонько проговорила:
— Пап, я боюсь.
— Вот еще, чего это ты боишься? — буркнул он.
— Не знаю, — дрогнувшим голосом сказала она. — Смерти. Мне страшно. Не понимаю, как это — смерть. Никогда раньше не видела, чтобы кто-нибудь вот так вдруг…
— В смерти-то ничего страшного как раз нет, — торопливым, сдавленным голосом выпалил мистер Дэбни. — Жизнь — вот страшная штука! Жизнь! — Он вдруг вскочил со скамьи, разбросав костяшки домино по полу, и, когда он снова проорал: — Жизнь! — я увидел, что из черного дверного зева появилась Трикси и пошла к ним, топая так тяжко, что затряслись подпорки веранды.
— Ну-ну, Лап… — начала она.
— Жизнь — вот от чего должно в страх бросать! — кричал он, уже не сдерживая прорвавшийся гнев. — Я иногда понимаю, почему люди кончают с собой! Где, дьявол бы меня побрал, где мне взять денег на то, чтобы его зарыли в землю? Вечно с этими черномазыми одни проблемы! Да будь ты все проклято, меня воспитали приличным человеком, я всегда говорю «цветные», а не «черномазые», но с ними же вечные проблемы, с этими черномазыми! Они же кого угодно по миру пустят, проклятые черные ублюдки! В задницу! Нет у меня тридцати пяти долларов! И двадцати пяти тоже нет! Пяти долларов и то нет!
— Вернон! — подняла голос Трикси, умоляюще раскинув огромные студенистые руки. — Ведь с тобой так когда-нибудь удар случится!
— И еще, кстати: уж кто самый последний нигеров подблудник, так это Франклин Д. Рузвельт!
Потом вдруг его ярость — точнее, наиболее грубая, необузданная ее фракция — испарилась, всосалась в лунную ночь с ее летними стрекотаньями и запахом теплого суглинка и жимолости. На миг мне показалось, будто он весь съежился, ростом стал еще меньше обычного, сделавшись таким невесомым и слабым, что, того и гляди, улетит, как сухой лист; он провел нервно подрагивающей ладонью по копне своих спутанных черных волос и сказал:
— Да знаю я, знаю, — причем голос у него был слабым и непослушным, как бы обведенным трауром. — Бедный старик, он тут ни при чем. Славный был старикан, жалко его, он никому, наверное, ни малейшего зла не сделал. Вовсе я ничего против Шадрача не имею. Бедный старик, жалко его.
Сидя на корточках под стеной веранды, я ощутил вдруг резко накатившую удушливую волну горя. Из леса донеслось легчайшее дуновение ветерка, и я вздрогнул от его прикосновения к щеке; мне было жалко Шадрача и мистера Дэбни, на душе было горько из-за рабства и нищеты, из-за всяческого людского разлада, взвихрившегося вокруг меня в пространстве и времени, которых я не мог понять. Словно гоня от себя пронзительное беспокойство, я принялся — в этаком приступе самососредоточения — считать светлячков, вспыхивавших в ночном воздухе. Восемнадцать, девятнадцать, двадцать…
— А все-таки, — сказала Трикси, коснувшись руки мужа, — помер-то он на земле Дэбни, как ему и хотелось. Пусть даже его придется положить где-то на незнакомом погосте.
— Что ж, он ведь об этом не узнает, — сказал мистер Дэбни. — Когда ты помер, тебе все равно. Помер и помер, эка важность.
Сол Беллоу
Серебряное блюдо
Как себя вести, если у вас кто-то умер, и не кто-нибудь, а старик отец? И вы, скажем, человек современный, лет шестидесяти, бывалый, вроде Вуди Зельбста; как вам себя вести? Как, к примеру, скорбеть по отцу, и притом, не забудьте, скорбеть в наше время? Как в наше время скорбеть по отцу на девятом десятке, подслеповатому, с расширенным сердцем, с мокротой в легких, который ковыляет, шаркает, дурно пахнет: ведь и замшел, и газы одолели — ничего не попишешь, старость не радость. Что да, то да. Вуди и сам говорил: надо смотреть на вещи здраво. Подумайте, в какие времена мы живем. О чем каждый день пишут газеты — заложники рассказывают, что в Адене пилот «Люфтганзы» на коленях умолял палестинских террористов сохранить ему жизнь, но они убили его выстрелом в голову. Потом их самих тоже убили. И все равно люди как убивали, так и убивают — то друг друга, а то и себя. Вот о чем мы читаем, о чем говорим за обедом, что видим в метро. Теперь нам ясно, что человечество везде и повсюду бьется во вселенского масштаба предсмертных корчах.