Измолоченная колоколами душа Вуди этим воскресным утром металась по дому и за его стенами, уносилась в прошлое и вновь возвращалась на верхотуру склада, где он так находчиво поместил свою квартиру; колокольный звон налетал, улетал, медь била о гулкую медь; ширясь и ширясь, колокольный звон дошел до пределов сталелитейного, нефтеперерабатывающего, машиностроительного Южного Чикаго в разгаре осени со всеми его хорватами, украинцами, греками, поляками и неграми постепеннее, которые тянулись в свои церкви — кто слушать мессу, кто петь псалмы.
Вуди и сам отлично пел псалмы. Он и сейчас не забыл их слова. Ну, и еще он служил живым свидетельством. Тетка Ребекка нередко посылала его рассказывать набившимся в церковь шведам и прочим жителям фьордов, как он, еврейский паренек, пришел ко Христу. За каждое выступление она платила ему пятьдесят центов. Она специально отчисляла на это деньги. В ее лице совмещались разом счетовод, главный финансист и руководитель миссии. Его преподобие знать не знал об этой сделке. Чем полезен был миссии доктор, так это своей страстной верой. Доктор не притворялся, и проповедник он был из ряда вон выходящий. А как обстояло дело с Вуди? В Вуди тоже жила страстная вера. Он тянулся к доктору. Доктор помог Вуди подняться над земными интересами, приобщил его к духовной жизни. А всю остальную жизнь Вуди, помимо духовной, поглощал Чикаго, чикагские шахер-махеры — они считались здесь настолько в порядке вещей, что их воспринимали как должное. Так, в тридцать третьем году (боже, как давно, давным-давно это было!) на Всемирной выставке «Век прогресса» [14], когда Вуди в конусообразной соломенной шляпе, изображая рикшу, вез повозку, вскидывая сильные, крепкие ноги, а дюжие краснорожие фермеры, его захмелевшие пассажиры, ржали и требовали свести их с бабами, он, хоть и поступил только что в семинарию, не считал для себя зазорным сводничать и получать чаевые — девушки ведь тоже просили его поставлять им клиентов — от обеих сторон. Он обнимался в Грант-Парке с крупной девахой, которая вечно спешила домой кормить своего грудного ребенка. Они с Вуди ехали на трамвае в Вест-Сайд, и всю дорогу, распространяя запах молока и поливая им блузку, она тискала его мощную ляжку рикши. Трамвай шел по Рузвельт-Роуд. Потом Вуди заходил в ее квартиру, где она жила вместе с матерью, никаких мужей ему там не припоминалось. Припоминалось лишь одно — сильный запах молока. На следующее утро, не видя в том противоречия, Вуди учил греческий по Новому завету: «И свет во тьме светит — to fos en te skotia fainei, — и тьма не объяла его» [15].
И пока он бегал в упряжке по выставке, его неотступно преследовала мысль, никоим образом не связанная с застоявшимися молодцами, пустившимися в городе в загул, и заключалась она вот в чем: по идее, по промышлению (он не смог бы объяснить, почему он так думал: ведь все говорило об обратном), по божьему замыслу мир должен был стать миром любви, в конце концов исправиться и зажить лишь любовью. Вуди не открылся бы никому: он отлично понимал, до чего глупо это звучит, глупо для чужих ушей. И тем не менее вот какие чувства его обуревали. В то же время в словах тетки Ребекки, когда она говорила ему, всегда наедине и чаще всего на ухо: «Ну ты и плут, вылитый отец», была правда.
И подтверждение находилось; во всяком случае, у такой скоропалительной особы, как Ребекка, это могло сойти за подтверждение. Вуди быстро взрослел: ничего другого ему не оставалось; но можно ли ожидать от семнадцатилетнего парня, задавался вопросом Вуди, чтобы он уяснил себе образ мыслей, чувства пожилой женщины, у которой в придачу еще отняли грудь? Моррис объяснил ему, что такое бывает лишь с женщинами, истосковавшимися по мужской ласке, это, мол, первый признак. Моррис сказал, что, когда груди не ласкают и не целуют, их от огорчения разъедает рак. Плоть вопиет. Вуди его слова показались убедительными. И когда он в воображении примерил эту теорию к его преподобию, она пришлась впору: Вуди представить не мог, чтобы его преподобие позволил себе вольничать с грудями тетки Ребекки! Из-за Моррисовой теории Вуди то и дело перебегал глазами с грудей жены на мужа, с мужа на груди жены, и привычка эта сохранилась у него и по сю пору. Лишь людям на редкость сообразительным удается высвободиться из-под власти эротических теорий, перенятых от отца, а Вуди никак нельзя было назвать на редкость сообразительным. Он и сам это за собой знал. Вот почему Вуди в лепешку расшибался, чтобы женщины не чувствовали себя в этом смысле обездоленными. Раз уж природа того требует. Они с папкой люди простые, недалекие, но даже самые неотесанные люди бывают не лишены известной чуткости.
Его преподобие поучал, Ребекка поучала, богатая миссис Скуглунд поучала аж из Эванстона, поучала и мама. Папка тоже рвался читать проповеди. Все без исключения рвались поучать. Вдоль Дивижен-стрит, чуть не под каждым фонарем, надрывались ораторы: анархисты, социалисты, сталинисты, поборники единого земельного обложения, сионисты, толстовцы, вегетарианцы, священники-фундаменталисты — кого тут только не было. И у каждого свои жалобы, упования, пути к новой жизни или к спасению, протесты. Кто мог подумать, что собранные вместе претензии всех времен, пересаженные на американскую почву, расцветут тут таким пышным цветом?
Эта славная иммигрантка из Швеции Осе (как называли ее домашние), которая, служа у Скуглундов в кухарках, выскочила за их старшего сына, с тем чтобы, овдовев, стать набожной благотворительницей, финансировала его преподобие. В молодости миссис Скуглунд, очевидно, отличалась такими формами — впору в оперетку. Голову ее венчало хитроумнейшее сооружение из кос, секрет которого женщины, похоже, давно утеряли. Осе взяла Вуди под свое особое покровительство и оплачивала его учение в семинарии. А папка говорил… Но в это воскресенье, такое мирное, едва стихли колокола, в этот бархатный осенний денек, когда трава стояла высокая, густая, шелковисто-зеленая, пока ее не прихватило первым морозцем, а в легких текла кровь такая красная, какой она не бывает даже летом, и ее щипало от кислорода, будто железо в организме изголодалось по нему и каждый глоток холодного воздуха насыщал его кислородом, папка покоился на два метра вглубь под землей, и ему больше не суждено было ощутить это блаженное покалывание. Прозрачный воздух все еще колыхали последние колокольные удары.
По выходным дням скопившаяся за десятилетия пустота возвращалась на склад, заползала под двери квартиры Вуди. Склад по воскресеньям был безлюден, как церковь в будни. Перед началом работы каждый без исключения день, перед тем как грузовикам с рабочими тронуться с места, Вуди в аддидасовском костюме пробегал трусцой километров восемь. Но в этот день, по-прежнему отданный папке, он не стал бегать. Как ни тянуло его выбраться на воздух, избыть тоску бегом. Одиночество тяжело давалось Вуди этим утром. Я и мир, мир и я — вот вокруг чего вертелись его мысли. А подразумевал он под этим вот что: обязательно сыщется что-то, чем можно оградиться, — поручение ли, гости, картина (Вуди был художник-самоучка), визит к массажисту, обед, — наподобие щита от тягостного одиночества, неисчерпаемые запасы которого таил в себе мир. Если бы не папка! В прошлый вторник Вуди пришлось лечь к папке в койку, потому что он то и дело выдергивал иглы из вен. Сестры втыкали их снова, и тогда Вуди, ко всеобщему удивлению, залез в койку и обнял отбивающегося старика. «Тише, Моррис, тише». Но папка из последних сил тянулся к шлангам капельницы.