— С какой целью? Чтобы дышать полной грудью.
— Вы не дышите на своей площадке? В Мэринсоне, четвертый вход?
Так, я слышу сарказм в голосе. Мэрисон тем и известен в Нью-Хейвене, что там сносная жизнь. Голос по-прежнему бесцветен, но я улавливаю насмешку и перешагиваю через невидимый порог. Интервью вступает в новый этап. Кажется, я уясняю суть этого испытания. Нужно учитывать решительно все, что я слышу вокруг. Нельзя выходить из терпения, роптать, суетиться и пускать слезу. Может статься, мое прошение единственно важное из всех, что слышали эти окна.
6
Что может человек в одиночку? Моя мать верила в способность человека к совершенствованию и потому не за страх, а за совесть работала в соответствующих комитетах. В некоторых членство было обязательным — тем более что приходилось подменять больного отца: конечно же, комитет пятнадцати, комитет по месту жительства и великое множество школьных комитетов. А в скольких она состояла добровольно и не счесть. С четкостью образа из навязчивого сна в памяти всплывает ее обычное возвращение домой после тех заседаний. Дверь распахивается, с размаху бьется в резиновый башмачок упора около ножки плиты, протестующе дрожит. Прижав к себе продуктовую сумку, мать с порога испуганной птицей взглядывает на отца, потом на меня. Без слов. Внешне спокойна — как всегда. Войдя, она осторожно прикрывает дверь, на секунду откидывается к ней спиной, потом делает решительный шаг, опускает покупки на крышку плиты и направляется к шкафу. Ощупав шею, расстегивает молнию на платье, примелькавшемся во всех ее комитетах. Она забавно втягивала губы, чтобы, снимая через голову, не испачкать платье помадой. Скрестив руки, мать захватывала платье на бедрах и дергала кверху, и глаза ее были сухи, а когда лицо появлялось из-под нижней кромки, оно уже было все залито слезами. Эта нелепая гримаска под пологом распяленного платья, такая старушечья, с глазами на мокром месте, без щек и без губ, представлялась мне — и сейчас представляется — самым открытым и по-своему самым прекрасным выражением ее лица перед правдой жизни.
Повестка дня, резолюции, поддержка, отпор — об этом не было разговора, а говорила она, не давая горечи вскипеть раздражением, глуховато, о том, что этот тщеславен, тот просто болтун, третий рвется к власти, и в конце рассказа глядела на меня с такой щемящей грустью, что и после ее смерти этот взгляд будет преследовать меня. В нем корни моего пессимизма.
— Болезнь отца, — говорю я, — я помню ребенком, потом юношей. Я помногу оставался с ним наедине. Его выдержка и мужество питали меня. Обладай он способностью к обобщениям, он бы стал философом.
— Паркинсонизм, — видимо, взглянув на экран дисплея, отзывается голос, — последствие encephalitis lethargica[29]…
И снова за его словами я слышу: мы уже располагаем этой информацией, для нас это не новость, а вам следует иметь в виду, что наше бесконечное терпение в определенных случаях может лопнуть.
— Именно, — говорю я, осваивая новую манеру вести разговор — то ли по-дружески доверительно, то ли снисходительно, как с малым ребенком. — У него дрожали руки, при ходьбе подгибались коленки, он шаркал ногами. Вдумайтесь: это мой отец, а ведь считается, что на отца хочется быть похожим.
— Какое это имеет отношение к площади?
— Он, по-моему, знал наизусть всего Вордсворта.
— Вынужден напомнить: на прошение отводится определенное время.
Все, что исходит из-за стекла, преследует одну цель — выбить из колен. Я чувствую, что решимость сохранить спокойствие — само по себе беспокойное чувство.
— Вы меня слушаете? — спрашиваю я.
— С некоторым трудом. — Мне дают понять, что даже чиновник имеет право сказать резкость.
— Постарайтесь меня понять. Еще он любил Гарди — поэзию Гарди, не прозу. Странная, я думал, пара: Вордсворт и Гарди.
— Вам не жаль собственного времени.
— Отец жил просторно. Болезнь стремилась сломить его, но он был сильный человек и смог сделать свою жизнь просторной.
— Вот и вы сделайте свою просторной.
Он слушает! Он ухватился за мои слова! Может, оно не такое уж непробиваемое, это Бюро?
— Это было четверть века назад. Тогда было из чего выкраивать. Сейчас все другое.
— Все площадки в спальном зале Мэринсона одинаковы.
Он хорошо переключился. Вот мы и подошли к неизбежному. С какой стати мне требуется больше площади, чем соседу?
— Вы ошибаетесь. Площадки бывают трех категорий.
Иначе говоря, для одиноких, женатых и женатых с ребенком.
Пауза. Легко догадаться, что Бюро не в восторге, когда его сбивают мелочами: это привилегия самого Бюро.
— Одинаковые площадки у одиноких. Вы не согласны?
Этого интервью я ждал почти четыре часа, причем все это время… Стоп: что-то изменилось в звуковом фоне. Я различаю визгливый, как пила, голос мусорщика. Это может означать только одно: голос Мейси уже не забивает его. Ее время вышло? Прошение отклонили? Она ушла от окна? Смотрю в ее сторону. Нет, еще на месте. Лицо белое, как счет в бакалейной лавке. Я вижу ее слева, откуда лицо казалось смешливым, даже озорным; опавший рот разгладил симпатичную припухлость над верхней губой, улыбке уже не на чем держаться. За ее понурой головой ходит, как маятник, заклинающая голова мусорщика.
Мне больно за Мейси. У нее такое кроткое прошение. Помогая больным, ей хочется поддержать в себе чувство собственного достоинства, на худой конец — выделиться. А Бюро сначала довело ее до белого каления, а теперь измывается над беззащитной. Мне пора заявлять, что я — особенный, но вспышка гнева, взбудоражив неостывшую память о пережитом в очереди, путает мои мысли, и я всего-навсего говорю:
— Площадка для одиноких в Мэринсоне на сорок восемь квадратных дюймов меньше средней нормы.
Ответ я знаю заранее: всем (и значит, мне) известно, что размеры площади находятся в обратной зависимости от предоставленных удобств; между прочим, я еще не ответил на молчаливый вопрос: почему для меня одного должно быть сделано исключение?
Однако ничего этого окно не говорит, а говорит другое:
— Тут сказано, что за скандальное поведение вам на полгода продлили трудовую повинность. Вы скандалите с соседними площадками?
— В том случае меня вынудили на драку.
— Почему?
— Выплеснул бетой человеку на ногу. Случайно.
Я часто задумывался: случайно ли? Направляющие рычаги были хорошо отлажены, и та моя промашка была единственной. Может, в ту минуту, когда я рванул разгрузочную ручку, я уже нащупывал дорогу к подружке моего приятеля?
Гоню прочь неурочные мысли. Я должен быть начеку. Сейчас мне противостоит сила, от которой предостерегала Мейси: когда она прежде добиралась до окон, Бюро, перескакивая с одной темы на другую и искусно заманивая в ловушку, подрывало ее веру в правомерность прошений.
Неясный гул, щелканье турникетов и перекличку Бюро с самим собой покрывает гогот: бабуля отводит душу. Решила тряхнуть своей монгольской стариной. Ей на все плевать. Я тяну на себя, как одеяло, ее смех, хочу накрыться ее безразличием.
Покровом беззаботности укрыть свою заботу.
Окно спрашивает:
— Почему вы живете на площадке для одиноких?
Когда противник делает ход конем, учил отец, умей отвлечься от непосредственной угрозы и жди беды от последствий — от слона на том краю доски, от ладьи в зубчатой короне, от скромницы пешки, заслонившей ферзя.
Можно ответить так: потому что мы с женой расстались. Они, конечно, не упустят случая напомнить мне об обязанностях перед дочерью. Решаю не торопить событий, обеспечить себе возможность маневрировать и говорю:
— Потому что в метрической книге на Апельсиновой улице я записан как холостяк.
— А между тем четырнадцать лет назад вы подали ни много ни мало шестнадцать неверно составленных ходатайств о разрешении иметь ребенка.
— Семнадцатое сочли правильно составленным.
— А! — восклицает голос. — В ноябре и декабре прошлого года и в январе нынешнего… — И смолкает, чтобы потомить меня ожиданием. Вплотную подойдя к вопросу о дочери, он ушел в сторону: достаточно заронить тревогу. Ладья-башенка подождет, пусть затаится. — …и в январе нынешнего ваши ежемесячные отчеты запоздали, и компьютер выдал вам предупреждения.