Выбрать главу

— Тоже не очень, — сказала она и совсем уж всполошилась, потому что ей было непонятно, что это за чудик такой и что ему от нее нужно. В Нью-Йорке она бывала несколько раз со своим ударником.

— У меня в Нью-Йорке дядя живет, — сказал он. — Дал мне свой адрес, может, вы знаете, где это? — Нью-Йорка он почти не знал, выходил в плаванье большей частью из Сан-Франциско и дал маме адрес — первое, что пришло в голову, и она совсем уж потерялась. Адрес был где-то недалеко от Уолл-стрит.

— Да, знаю, — сказала мама. — Но по-моему, цветные там не живут. — Она не посмела сказать этому психу, что в тех местах вообще никто не живет, что жилья там нет и никогда не было, одни кафетерии, склады и разные конторы. — Там только белые, — сказала она и стала озираться, куда бы ей убежать.

— Точно, — сказал он. — Мой дядя белый. — И сел рядом с ней.

Ему надо было в кассу за билетом, но он боялся от нее отойти, боялся, что она удерет от него. А тут подали автобус, и она встала. Он тоже встал, поднял ее чемоданчик, сказал: «Разрешите», взял ее под локоть и прошел с ней к билетной кассе, и, пока он покупал себе билет, Шерон стояла рядом с ним. Что ей оставалось делать? Разве только крикнуть: «Помогите!» — а помешать ему сесть в автобус она все равно не могла. Она надеялась, что как-нибудь отделается от него до того, как они приедут в Нью-Йорк.

Словом, в последний раз видел мой папа эту автобусную станцию, в самый последний раз тащил чьи-то чемоданы.

Отделаться от него до Нью-Йорка ей, конечно, не удалось, и он что-то не очень спешил разыскать там своего белого дядюшку. Когда приехали, он помог ей снять комнату в меблирашках, сам же устроился в доме для приезжих Ассоциации молодых христиан. А на другой день пришел за ней с утра и повел ее завтракать. Через неделю он на ней женился и ушел в плаванье, а моя мать, малость ошарашенная всем этим, осталась налаживать свою жизнь.

Она, я думаю, отнесется к моему признанию о ребенке как надо, сестра Эрнестина тоже. Папа, пожалуй, начнет бушевать, но это потому, что он не знает о своей дочери того, что знают мама и Эрнестина. Вот так. Он беспокоиться-то будет по-своему, и это беспокойства проявится в нем сильнее, чем у них.

Когда я наконец взобралась на нашу верхотуру, дома никого не было. Мы живем здесь уже пятый год, и жилье у вас неплохое, хотя это и новостройка. Мы с Фонни думали приспособить себе какую-нибудь мансарду в Гринич-Вилледже и уже много таких осмотрели. Что-нибудь лучшее для нас и придумать было бы трудно, потому что комната в новостройке нам не по карману, и Фонни их ненавидит, и там Фонни не нашлось бы места, где заниматься скульптурой. Другие дома в Гарлеме еще хуже новостроек. В таком жилье не начнешь новую жизнь, слишком много с ним связано, в таком не захочешь растить своего ребенка. Но как подумаешь обо всем этом, так сразу вспомнишь, сколько детей родилось там, где крысы величиной с кошку, где тараканы не меньше мышей, щели шириной с палец взрослого человека, — сколько детей родилось там, и ничего — выжили. О тех, кто не выжил, и вспоминать не хочется, а сказать правду, так всегда становится грустно, когда думаешь об одолевавших такую жизнь или о тех, кто еще одолевает ее.

Я не пробыла дома и пяти минут, как вернулась мама. Она вошла с хозяйственной сумкой в руке, в хозяйственной, как я ее называю, шляпе — обвисшем бежевом берете.

— Ну, как дела, малыш? — Она улыбнулась, но бросила на меня испытующий взгляд. — Как там Фонни?

— Да все так же. Молодцом. Шлет всем привет.

— Хорошо. Адвоката видела?

— Сегодня нет. Мне к нему в понедельник, после работы.

— А был он у Фонни?

— Нет.

Она вздохнула, сняла берет и положила его на телевизор. Я взяла сумку, и мы пошли на кухню. Мама стала разбирать покупки.

Я наполовину прислонилась, наполовину присела на раковину и посмотрела на маму. Потом мне вдруг стало страшно, и в животе у меня будто что-то дрогнуло. Потом я подумала, что беременна уже третий месяц, что сказать надо. Пока еще ничего не заметно, но придет день, и мама опять бросит на меня испытующий взгляд.

И потом вдруг, когда я вот так не то стояла, прислонившись, не то сидела на раковине, а мама была у холодильника и критически осматривала курицу и потом убрала ее, напевая что-то себе под пос — как напеваешь, когда в мыслях у тебя что-то тревожное, что-то тягостное, что вот-вот грянет, вот-вот ударит по тебе, — у меня вдруг появилось такое чувство, будто она уже все знает, давно узнала и только ждет, когда я скажу ей.

Я сказала:

— Мама…

— Да, малыш? — все еще напевая себе под пос.

Но я молчу. И тогда она захлопнула дверцу холодильника, повернулась и поглядела на меня.

Я заплакала. Такой у нее был взгляд.

Минутку она так и простояла у холодильника. Потом подошла ко мне и положила руку мне на лоб, другой тронула меня за плечо. Она сказала:

— Пойдем ко мне. А то скоро отец и Эрнестина придут.

Мы пошли к ней в комнату и сели на кровать, и мама затворила дверь. Она не дотронулась до меня. Она, не двигаясь, сидела на кровати. Ей, верно, надо было взять себя в руки, потому что я-то очень уж расклеилась.

Она сказала:

— Тиш. Ну что это ты! Нашла о чем плакать! — Она придвинулась ближе ко мне. — Фонни сказала?

— Только сегодня. Я решила, что ему надо первому.

— Правильно. А он, наверно, ухмыльнулся от уха до уха? Да?

Я посмотрела на нее искоса и засмеялась.

— Да. Конечно.

— Ты… постой, дай сообразить… наверно, месяца три?

— Почти.

— Чего же ты плачешь?

Тут она дотронулась до меня, обняла и стала покачивать, а я все плачу.

Она дала мне носовой платок, и я высморкалась. Она подошла к окну и тоже высморкалась.

— Теперь слушай, — сказала она. — Хватит с тебя забот, нечего еще дурака валять и убиваться: вот, мол, какая я непутевая. Не такой я тебя вырастила. Будь ты непутевая девка, не сидела бы ты сейчас у меня иа кровати, а работала бы под началом у тюремного надзирателя.

Мама вернулась ко мне и села рядом. Она, видно, ломала голову, подыскивала нужные слова, чтобы выразить свои мысли.

— Тиш, — сказала она. — Когда нас привезли сюда, белый человек не посылал священников читать над нами разные слова, если приходило нам время рожать младенцев. И вы с Фонни все равно были бы сейчас вместе — венчанные или невенчанные, кабы не тот же белый человек. Так вот слушай, как тебе дальше быть. Береги ребенка, что бы там ни случилось. Вот она твоя забота, и только твоя. За тебя этого никто не сделает. А мы — все мы будем рядом с тобой. И не беспокойся, мы вызволим Фонни из тюрьмы. Это будет нелегко, знаю, все знаю, но ты не беспокойся. А ребятенок… да для Фонни лучше ничего и быть не может. Ему этот ребятенок нужен. Он с ним все одолеет…

Она поддела одним пальцем меня за подбородок — есть у нее такая манера — и с улыбкой посмотрела мне в глаза.

— Втолковала я тебе, Тиш, как надо поступать?

— Да, мама. Да.

— Ну так вот — скоро придут папа и Эрнестина, мы сядем все за стол, и я сама оглашу нашу семейную новость. Так будет проще. Как ты считаешь?

— Да. Да.

Она встала с кровати.

— Ты это сними с себя, ложись и полежи. А потом я за тобой приду.

Она отворила дверь.

— Хорошо, мама… Мама!

— Да, Тиш?

— Спасибо тебе, мама.

Она рассмеялась.

— Не знаю, дочка, за что ты меня благодаришь, но пожалуйста, пожалуйста, хоть и не стоит того.

Она притворила за собой дверь, и я услышала, как она ходит по кухне. Я сняла туфли и пальто и вытянулась на кровати. Был тот час, когда начинает темнеть, когда с улицы начинают доноситься вечерние звуки.

Зазвонил звонок. Я услышала, как мама крикнула: «Сейчас открою!» — и снова вошла ко мне. Она несла стаканчик с водой, куда была добавлена самая малость виски.

— Ну-ка. Сядь. Выпей. Это тебе поможет.

Потом притворила за собой дверь спальни, и я услышала постукивание ее каблуков в коридоре, ведущем к входной двери. Это пришел папа, он был в хорошем настроении, и до меня донесся его смех.

— Тиш дома?

— Она немножко соснула. Пришла усталая.

— Видала Фонни?