— Да. Фонни видала. И нагляделась, какая она там внутри, эта тюряга. Вот я ее и уложила.
— А как там с адвокатом?
— Она в понедельник с ним повидается.
Папа хмыкнул, я услышала, как открылась и захлопнулась дверца холодильника и он налил себе пива.
— А Эрнестина?
— Скоро придет. Она задержалась на работе.
— Как ты думаешь, во сколько нам станет этот паршивый адвокатишка, пока суд да дело?
— Ты, Джо, сам прекрасно знаешь, какой толк меня об этом спрашивать.
— Уж наверно, огребет немало.
— Ну и бог с ним!
Мама уже налила себе джина с апельсиновым соком и сидела за столом напротив него. Она покачивала ногой, думая, как ей быть.
— Ну что там у тебя сегодня?
— Ничего, порядок.
Папа работает в порту. В плаванье он больше не ходит. «Порядок» означает у него, что за весь день ему, видно, не пришлось лаяться на работе больше, чем с одним-двумя, и не пришлось угрожать кому-нибудь смертоубийством.
Фонни подарил маме одну из своих первых работ. Это было года два назад. Статуэтка всегда чем-то напоминала мне папу. Мама поставила ее на маленький столик в гостиной. Она не очень высокая, вырезана из черного дерева. Обнаженный мужчина одной рукой касается лба, другой слегка прикрывает пах. Ноги длинные, очень длинные, очень широко расставлены, одна точно впечаталась в землю и ей не двинуться, и вся фигура выражает муку. Очень странно, что такую вещь сделал, в сущности, юнец. Странно, пока не задумаешься. Фонни ходил в ремесленную школу, где ребят учат делать разное дерьмо, разные никому не нужные вещи, например ломберные столики, и скамеечки для ног, и шифоньерки, которые никто никогда не купит, потому что кому нужна мебель ручной работы? Не богачам же. Богатые говорят, что наши ребята тупые, ни к чему не способные, и поэтому учат их ремеслу. А наши ребята совсем не тупицы. Но те, кто ведает такими школами, делают все, чтобы из учеников ни один не выделился, и на самом-то деле готовят из них рабов. Фонни не желал с этим мириться и бросил школу, прихватив с собой почти весь материал из мастерской. На это у него ушла чуть ли не вся неделя: один день таскал инструмент, другой — дерево. С деревом было потруднее, потому что ни в карман, ни под пиджак его не сунешь. Наконец они с приятелем забрались затемно в помещение школы, чуть ли не все, что нашли в мастерской, сперли и вывезли на машине брата этого приятеля. Часть добычи спрятали в подвале у одного знакомого швейцара, инструмент Фонни притащил ко мне, а деревяшки его до сих пор лежат у меня под кроватью.
Фонни нашел себя, нашел то, что ему хотелось делать, и это уберегло его от смерти, которая только и ждет, чтобы унести с собой детей нашего поколения. Хотя у смерти было много разных обличий, хотя люди умирали молодыми от разных причин, сама смерть была проще простого, и то, что вело к ней, тоже было проще простого — вроде чумы. Ребятам говорили, что они ни хрена не стоят, и все вокруг подтверждало это. Они боролись, они боролись, но падали замертво, как мухи, и клубились на мусорных кучах своих жизней, тоже как мухи. И может, я потому так и цеплялась за Фонни, может, потому Фонни спас меня, что он чуть ли не единственный из всех мальчишек, кого я знала, не баловался со шприцем, не накачивался дешевым вином и не нападал на прохожих на улицах, не грабил магазинов и никогда не ходил распрямлять волосы — так они у него курчавые и росли. Он начал работать поваром в закусочной, чтобы и кормиться там, подыскал подвальное помещение, где занимался резьбой по дереву, и бывал у нас чаще, чем у себя дома.
У них в семье то и дело разыгрывались скандалы. Миссис Хант не выносила Фонни или не мирилась с его замашками, а обе сестры Фонни во всем подражали матери — особенно последнее время, потому что им приходилось ужасно трудно. Их всячески готовили к замужеству, но достойных себе мужей они не находили. Это были самые обыкновенные гарлемские девушки, хотя им и удалось поступить в Городской колледж. Но в Городском колледже жизнь ничем их не радовала, решительно ничем: те из черных братьев, кто был со степенями, в таких не нуждались; те, кто хотел жениться на черных, женились на черных, те, кто на белых, женились на белых. Так они и остались ни с чем и всю вину за это взвалили на Фонни. Фонни спасу не было от материнских молитв, больше похожих на проклятья, и сестринских истерик, больше похожих на оргазм. А Фрэнк — куда ему было тягаться с этими тремя ведьмами. Но когда он выходил из себя, можете себе представить, какой крик стоял у них в доме! И Фрэнк начал попивать. Я его не осуждаю. Иногда он забредал к нам, будто Фонни ищет. Ему приходилось похуже Фонни, портновскую мастерскую он потерял и работал теперь на швейной фабрике. И уже зависел от Фонни, как Фонни когда-то зависел от него. Так что вы сами видите, некуда им было приткнуться. Фрэнк ходил по барам, но Фонни баров не любил.
Та страстность, которая когда-то спасла Фонни, теперь навлекла на него беду и усадила за решетку. Потому что он нашел свое дело — дело всей своей жизни, нашел себя, — и это можно было понять с первого взгляда. Он никому не желал подчиняться. А это преступление в нашей хреновой свободной стране. Будь добр, подчинись. А не хочешь, значит, ты плохой негр. Вот это полисмены и учуяли в нем, когда он перебрался в Гринич-Вилледж.
Пришла Эрнестина — высокая, худущая. Мне слышно, как она поддразнивает папу.
Эрнестина работает в благотворительном центре с детьми из неимущих семей — дети лет четырнадцати-пятнадцати, белые и черные, мальчики и девочки. Работа очень тяжелая, но она находит в ней смысл, а если бы не находила, наверно, и не вытянула бы. Странно, как у людей получается. Девчонкой Эрнестина была самая что ни на есть пустельга. То и дело бегала завиваться, платья всегда чистенькие, и вечно вертелась перед зеркалом, будто глазам своим не верила, до чего же она хороша. Я терпеть ее не могла. Эрнестина была старше меня на четыре года и считала ниже своего достоинства знаться со мной. Мы дрались как кошка с собакой или, вернее, как две сучки.
Мама старалась не принимать этого слишком близко к сердцу, она думала, что Сестрица — я звала ее Сестрицей, чтобы не называть по имени, а может, чтобы подтвердить на нее свои права, — что Сестрица создана для эстрады и эстрадой кончит. Такая мысль не наполняла ее сердце радостью, но ей, моей матери, Шерон, не следовало забывать, что было время, когда она сама собиралась стать певицей.
И вдруг все изменилось сразу, будто встали однажды утром — и все по-другому. Во-первых, Эрнестина выросла — вытянулась и похудела. Она стала носить брюки, завязывать сзади волосы и читать книгу за книгой, будто книги, того и гляди, выйдут из моды. Когда бы я ни пришла из школы, она всегда лежала с книгой, свернувшись где-нибудь калачиком или просто на полу. Газеты она перестала читать. В кино больше не ходила. «Хватит с меня жевать эту брехню, которой нас белые пичкают, — говорила Эрнестина. — И так уж завалили мне все мозги дерьмом». Но в то же время в сухаря она не превратилась, как была приятной, так и осталась. И не было у нее привычки рассуждать вслух, во всяком случае подолгу, о прочитанном. И ко мне стала относиться гораздо лучше. И лицо у нее начало меняться. Оно стало более резким, более замкнутым и очень похорошело. Узкие, продолговатые глаза потемнели от того, что им теперь открылось.
Она раздумала поступать в колледж и какое-то время проработала в больнице. Там ей встретилась одна девочка, и эта девчушка умирала, потому что в свои двенадцать лет она была отпетая наркоманка. И не черная. А из Пуэрто-Рико. И тогда Эрнестина пошла работать с детьми.
— Иезавель где?
Она дала мне такое прозвище после того, как меня взяли в косметический отдел универмага, где я теперь работаю. В универмаге сочли, что поставить на такую работу цветную очень смело, очень прогрессивно с их стороны. Я с утра до вечера торчу за прилавком, будь он проклят, за день до того наулыбаюсь, что у меня коренные зубы начинает ломить, и без конца даю усталым пожилым дамам нюхать тыльную сторону моей руки. Эрнестина уверяет, что, когда я прихожу домой, от меня несет, как от луизианской шлюхи.
— Дома. Прилегла у меня.
— Она здорова?
— Просто устала. Ходила к Фонни.