Выбрать главу

— Ну, ладно. А как с Пуэрто-Рико?

— Вот это я тоже хотела с тобой обсудить. До того как мы поговорим с папой и с мамой. Сама рассуди: тебе ехать нельзя. Ты должна быть здесь. Хотя бы потому, что без тебя Фонни ударится в панику. Мне, как ни верти, тоже нельзя. Я должна подкладывать взрывчатку Хэйуорду под зад. Мужчинам там явно делать нечего. Папа поехать не сможет. Фрэнк и подавно. Остается мама.

— Мама?

— Да.

— Она не захочет туда поехать.

— Правильно. И самолетов мама не переносит. Но она хочет выручить из тюрьмы отца твоего ребенка. Ехать в Пуэрто-Рико ей, конечно, неохота. Но она поедет.

— А что она там сделать-то сможет?

— То сделает, чего не сделать никакому следователю. Уж она-то прошибет миссис Роджерс. А может, и не прошибет. Но если это дело выгорит, тогда мы победили. А если нет… Что ж, потеря невелика. По крайней мере мы будем знать, что сделали все, что смогли.

Я смотрю на ее умный лоб. Ладно.

— А как быть с Дэниелом?

— Я тебе уже говорила. Завтра Хэйуорд с ним увидится. А может, и сегодня. Вечером он нам позвонит.

Я откидываюсь на спинку стула.

— Дерьмо дело.

— Да. Мы в нем сидим по уши.

И обе замолкаем. Я только сейчас слышу, какой шум стоит в баре. И оглядываюсь назад. Да, заведение ужасное, и здешняя публика, наверно, считает Эрнестину и меня отдыхающими после работы шлюхами, или лесбийской парочкой, или и тем и другим одновременно. Ну и пусть. Мы сидим по уши в дерьме, как бы хуже не было. Да, будет и хуже и… Вдруг что-то неуловимое, как шепот среди шума и гама, как легкая, но вполне осязаемая паутина, ударяет меня под ребра, оглушив и ошеломив мое сердце… Да, будет и хуже. Но этот легкий стук, этот удар, этот сигнал оповещает меня: то, что может стать хуже, незаметно переменится к лучшему. Да, будет хуже. Но малыш, впервые шевельнувшийся за этой непостижимой пеленой вод, дает знать о себе и посягает ка меня. Он говорит мне в эту секунду, что то, что может стать хуже, незаметно переменится к лучшему, а то, что может стать лучше, незаметно переменится к худшему. Но пока все зависит от меня. Без моей помощи малыш не придет к нам. И если не так давно я одна знала это, теперь это знает и ребенок, и мой ребенок говорит мне, что все, вероятно, пойдет хуже, но лишь только он покинет эти непостижимые воды, то, что стало хуже, может перемениться к лучшему. Пока же — теперь ждать уже недолго — он будет покоиться в водах и готовить себя к перевоплощению. И мне тоже надо готовиться к этому.

Я сказала:

— Хорошо. Я ничего не боюсь.

И Эрнестина улыбнулась и сказала:

— Так давай будем действовать.

Как мы узнали потом, Джозеф и Фрэнк тоже сидели в баре, и вот что произошло между ними.

Джозеф имеет некоторое преимущество перед Фрэнком, хотя он только сейчас начинает сознавать или, вернее, догадывается, что оно существует. У Джозефа нет сыновей. Ему всегда хотелось иметь сына. Эрнестине это обошлось гораздо дороже, чем мне, потому что к тому времени, когда я появилась на свет, он с этим примирился. Будь у него сыновья, они, может, давно бы угодили за решетку или даже на тот свет. И, сидя в кабинке бара на Ленокс-авеню, оба они, и Джозеф и Фрэнк, знают: чудо, что дочери Джозефа не вышли на панель! Оба они знают гораздо больше, чем им хотелось бы знать, и, уж конечно, слишком много о том, какие беды постигли женщин в доме Фрэнка, беды, о которых не поговоришь друг с другом.

И Фрэнк опускает глаза, сжимая обеими руками свой стакан, у него ведь сын. И Джозеф потягивает пиво и не сводит с него глаз. Этот сын теперь и его сын, а значит, Фрэнк ему брат.

Оба они уже немолоды, обоим под пятьдесят, у обоих лютая беда.

Но по их виду этого не скажешь. Джозеф гораздо темнее Фрэнка — у него черные, глубоко посаженные, с чуть нависшими веками глаза, взгляд спокойно-строгий. Высокий лоб, на котором слева бьется жилка, лоб такой высокий, что при взгляде на него вспоминаются кафедральные соборы. Губы у Джозефа всегда чуть кривятся. Только те, кто хорошо знает его, только те, кто его любит, разбираются, что эта извилинка предвещает — смех, гнев или нежность. Разгадка таится в пульсирующей жилке на лбу. Извилина губ почти не меняется — меняется взгляд, и, когда Джозеф весел, когда он смеется, происходит чудо. Тогда он, уже седеющий, выглядит — вот честное слово! — лет на тринадцать. Я как-то подумала: «Хорошо, что мы с ним не встретились, когда он был молодой», — а потом спохватилась: «Ты же его дочь» — и, вся точно окаменев, подумала: «Ой-ой!»

Фрэнк худее и не такой темный. Моего отца вряд ли можно назвать красавцем, а Фрэнк вполне заслуживает такого звания. Я не собираюсь принижать красоту Фрэнка, сказав, что его лицо расплатилось и до сих пор все расплачивается страшной ценой. Всегда приходится платить за то, как ты выглядишь в чьих-то глазах. А потом и сам начинаешь глядеть на себя не своими, а чужими глазами, и то, что время пишет на человеческом лице, есть результат такого противоречия. Фрэнк едва пережил это. Лоб у него испещрен морщинами, как ладонь, — прочесть их невозможно. Седеющие волосы все еще густы и крутыми завитками резко уходят вверх с мыска на лбу. Губы не такие толстые, не так пляшут, как у Джозефа, а плотно сжаты, точно ему хочется, чтобы их вовсе не было. Скулы широкие, а большие темные глаза чуть раскосые, как у Фонни. У Фонни глаза отцовские.

Джозеф, конечно, не видит всего этого так, как видит его дочь. Но он молча смотрит на Фрэнка и наконец заставляет Фрэнка поднять глаза.

— Что же мы будем делать? — спрашивает Фрэнк.

— Первое, что от нас требуется, — твердо говорит Джозеф, — это не корить друг друга и не корить самих себя. Если это у нас не получится, тогда, старик, мы парня не выручим, потому что не тем будем заняты. И нечего нам заводиться, старик. Ты, надеюсь, понимаешь, к чему я веду?

— Слушай, старик, — говорит Фрэнк с обычной своей улыбкой. — Как же нам раздобыть денег?

— А у тебя они когда-нибудь водились? — спрашивает Джозеф.

Фрэнк поднимает на него глаза и ничего не говорит, только спрашивает взглядом.

Джозеф повторяет:

— У тебя когда-нибудь деньги водились?

Фрэнк наконец говорит:

— Нет.

— Чего же ты беспокоишься?

Фрэнк снова поднимает на него глаза.

— Ты как-то ухитрился своих вырастить. Ты их чем-то кормил? Если теперь будем ломать голову, где раздобыть денег, тогда пиши пропало — всех детей растеряем. Эти белые, чтоб им, гнидам, кол в задницу вставили, только того и хотят, чтобы ты трепыхался из-за этих денег. Вот она, их политика! Но если мы до сих пор прожили без денег, то и дальше проживем. Буду я себе голову ломать, как мне денег раздобыть! У кого они есть, права на них не имеют. Они нас обокрали. Они всех обманывают, у всех крадут. Так вот, я тоже могу красть. И грабить. Как ты думаешь, на что я вырастил своих дочерей? Пошевели мозгами.

Но Фрэнк — это не Джозеф. Он снова опускает глаза и глядит в свой стакан.

— Как же, по-твоему, дальше будет?

— Как сделаем, так и будет, — говорит Джозеф по-прежнему твердо.

— Это легко сказать, — говорит Фрэнк.

— Решимся, так сделаем, — говорит Джозеф.

Наступает долгое молчание, они не произносят ни слова. Проигрыватель, и тот безмолвствует.

— Я, — говорит наконец Фрэнк, — я, пожалуй, никого в мире так не люблю, как Фонни. И знаешь, старик, почему совесть меня мучит? Потому что он был такой славный, такой храбрый мальчуган — никого не боялся, разве только свою маму. Он свою маму не понимал. — Фрэнк замолкает. — Я и сам не знаю, как мне надо было с ним обращаться. Я ведь не женщина. А есть такое, чему только женщина может научить ребенка. Я-то думал, она любит его. И про нас с ней одно время думал, что она меня любит. — Фрэнк цедит пиво из стакана и натужно улыбается. — Не знаю, был ли я ему когда-нибудь отцом — настоящим отцом, и вот сейчас он сидит за решеткой, ни в чем не виновный, и я даже понятия не имею, как мне его оттуда вызволить. Куда же такой отец годится!

— А, ладно! — говорит Джозеф. — Фонни считает, что годишься. Он тебя любит и уважает. Ты не забывай, что мне это лучше знать, чем тебе. Ты вот что скажи. Твой сынок стал отцом ребенка моей девочки. А ты что же? Будешь сидеть сиднем и причитать, что теперь уже ничего не поделаешь? У него вот-вот ребенок родится! Что же, старик, прикажешь вправлять тебе мозги? — Он говорит яростно, но спустя минуту улыбается. — Я понимаю. — Потом осторожно: — Мне все понятно. Но я знаю, где можно поживиться, и ты это знаешь, а у нас дети, и им надо помочь. — Джозеф приканчивает стакан. — Так вот, старик, допивай свое и пошли. Дел у нас с тобой невпроворот, а времени мало.