Фрэнк ставит перед Джозефом банку пива, себе наливает немного вина. Джозеф отпивает из банки. Фрэнк отпивает вина. Минуту — страшноватую для обоих — они пристально глядят друг на друга, прислушиваясь к смешкам девиц на кухне. Фрэнку хочется цыкнуть на них, но он не может отвести глаза от глаз Джозефа.
— Ну? — говорит Фрэнк.
— Крепись, старик. Я тебя сейчас оглоушу. Суд отложен, потому что у пуэрториканской дамочки выкидыш, и, кроме того, она вообще с катушек долой, совсем рехнулась. Словом, ее увезли куда-то в горы в Пуэрто-Рико, трогать ее нельзя, и встретиться с ней никому не позволят, и в Нью-Йорк она приехать не может никоим образом, так что суд решено отложить, пока ее не доставят сюда. — Фрэнк хранит молчание. Джозеф говорит: — Ты меня понял?
Фрэнк отпивает вина из стакана и тихо отвечает:
— Да. Понял.
Из кухни до них доносятся приглушенные голоса девиц: это доводит обоих мужчин чуть ли не до исступления.
Фрэнк говорит:
— Значит, Фонни будут держать в тюрьме до тех пор, пока эта дамочка не очухается. — Он снова отпивает вина и смотрит на Джозефа. — Так, что ли?
Что-то в лице Фрэнка пугает Джозефа, но он еще не может понять, что именно.
— Д-да… Так решено. Но, может, нам удастся взять его на поруки.
Фрэнк хранит молчание. Девицы на кухне хихикают.
— Какой залог?
— Пока не известно. Еще не установили. — Он отпивает из банки и, сам не зная почему, пугается все больше и больше.
— Когда же скажут, какой залог?
— Завтра. Послезавтра. — Как ни трудно Джозефу, но приходится выговорить это: — Если…
— Что «если»?
— Если удовлетворят наше ходатайство. Ведь они не обязаны это делать. — И еще одно ему надо выговорить: — Я… я не думаю, что нам откажут, но лучше ждать самого худшего. Фонни могут предъявить еще более серьезное обвинение, потому что эта дамочка потеряла ребенка и, кажется, совсем рехнулась.
Молчание; смех на кухне. Джозеф почесывается под мышкой, не сводя глаз с Фрэнка. Ему становится все тревожнее и тревожнее.
— Так, — с ледяным спокойствием наконец говорит Фрэнк. — Значит, околпачили нас.
— Старик, ты что это? Правда, положение трудное, но не все еще потеряно.
— Нет, — говорит Фрэнк. — Все потеряно. Его сцапали. И не выпустят, пока не сделают, что надо. А сейчас у них еще не все готово. И ничего мы сделать не сможем.
И потому, что ему страшно, Джозеф кричит:
— Но мы должны что-то сделать! — Он слышит, как его голос ударяется о степу, о смех девиц на кухне.
— А что мы можем?
— Если разрешат взять на поруки, соберем деньги в складчину…
— Как?
— Старик! Я и сам не знаю как. Одно знаю — надо!
— А если не разрешат под залог?
— Тогда мы его выручим! Я готов пойти на что угодно — выручим!
— Я тоже готов. Да только что мы можем?
— И можем, и выручим! Вот в чем наша задача. Мы с тобой знаем, что ему там не место. Те, гниды, тоже это знают. — Он встает. Его колотит дрожь. На кухне замолчали. — Слушай! Я знаю, что ты хочешь сказать. Ты скажешь, что нас держат за горло. Да, правильно. Но ведь это наша плоть и кровь, старик! Наша плоть и кровь! Как мы это сделаем, не знаю. Знаю только — надо добиться своего. Ты за себя не боишься, и — вот тебе крест! — я тоже за себя не боюсь. Его надо вызволить оттуда. И мы его вызволим. Вот и все. И самое главное, старик, нельзя падать духом. Хватит этим гадам, мать их так, измываться над нами. — Он стихает, отпивает пива из банки. — Довольно они наших детей поубивали.
Фрэнк смотрит на отворенную дверь в кухню, в проеме которой стоят его дочери.
— Что тут у вас, все в порядке? — спрашивает Адриенна.
Фрэнк швыряет свой стакан с вином на пол, стакан, звякнув, разбивается вдребезги.
— Чтобы духу вашего здесь не было, сучки желтомордые! Ясно? Чтобы духу вашего здесь не было! Другие на вашем месте промышляли бы на панели, лишь бы выручить брата из тюрьмы, а они задарма стелются под эту кодлу с книжечкой под мышечной, которая только на то и способна, что принюхиваться к ним. Пошли спать! Чтобы духу вашего здесь не было!
Джозеф смотрит на Адриенну и Шейлу. Он вдруг видит нечто очень странное, нечто такое, что ему и в голову раньше не приходило: он видит, что Адриенна любит отца трудной любовью. Она знает, что ему больно. И успокоила бы его боль, если б могла, если б знала как. Она все бы отдала, лишь бы знать, лишь бы успокоить его. Она и не подозревает, что Фрэнк видит в ней ее мать.
Не проговорив ни слова, Адриенна опускает глаза и уходит, и Шейла идет следом за ней.
Наступает тишина — она огромна, она все ширится, ширится. Фрэнк закрывает лицо руками. И тогда Джозеф понимает, что Фрэнк любит своих дочерей.
Фрэнк сидит молча. Его слезы капают на стол, стекая с ладоней, закрывающих ему лицо. Джозеф не сводит с него глаз. Слезы бегут с ладоней Фрэнка на запястья и капают с невыносимым, легким, легчайшим стуком на стол. Джозеф не знает, что сказать Фрэнку, и все же говорит:
— Сейчас не время плакать, старик. — И допивает пиво. Смотрит на Фрэнка. — Ну как, успокоился?
Фрэнк наконец отвечает ему:
— Да. Успокоился.
Джозеф говорит:
— Ложись спать, старик. Нам завтра вставать ни свет ни заря. Вечером я тебе позвоню. Ты меня понял?
— Да, — говорит Фрэнк. — Понял.
Когда Фонни узнает, что судебный процесс отложен и почему он отложен, узнает, какое действие может оказать несчастье, случившееся с Викторией, на то, что случилось с ним самим, — говорю ему об этом я, — в нем происходит нечто очень странное, нечто просто удивительное. Он не то что теряет надежду, он перестает цепляться за нее.
— Ну что ж, ладно. — Вот все, что он говорит.
Я будто впервые вижу его широкие скулы, и это, наверно, так и есть, потому что он сильно похудел. Фонни смотрит на меня, смотрит мне в душу. Глаза у него огромные, глубокие, черные-пречерные. Мне становится и легко, и страшно. Он сдвинулся с мертвой точки, он отошел — не далеко, но все-таки отошел куда-то. Он там, где меня нет.
И он спрашивает, устремляя на меня тяжелый взгляд своих огромных глаз:
— Как ты?
— Ничего. Нормально.
— А ребенок?
— И ребенок хорошо.
Он широко улыбается. Меня это всегда пугает, потому что я не перестаю замечать у него дырку на месте выбитого зуба.
— Ну что ж, я тоже нормально. Не горюй. Скоро я вернусь. Вернусь домой, к тебе. Я хочу обнять тебя. И чтобы ты меня обнимала. Мне надо обнять нашего ребенка. И верь! Так обязательно будет!
Он снова улыбается, и все дрожит у меня внутри. Любовь, любовь моя!
— Не бойся. Я вернусь домой.
Снова улыбка, и он встает и поднимает кулак, приветствуя меня. Он смотрит мне в глаза, смотрит пристально, и я впервые вижу, что у человека может быть такой взгляд. Он слегка дотрагивается до груди, наклоняется и целует стекло, и я целую стекло.
Теперь Фонни знает, почему его держат здесь, знает, почему он сидит за решеткой. Теперь он посмел оглядеться по сторонам. Его держат здесь не за какое-то преступление. Он всегда это знал и теперь знает, но к его знанию прибавилось что-то новое. За столом, в душевой, спускаясь и подымаясь по лестнице, вечерами, до того, как их всех опять посадят под замок, он разглядывает тех, кто рядом с ним, прислушивается. А что они натворили? Да не так уж много. Кто много всего творит, те властны посадить в тюрьму вот этих людей и держать их за решеткой. А убийцы, насильники творят свои дела на воле. И воры, извращенцы, студенты колледжей с портфельчиками под мышкой — все, все, все заняты своим важным делом. Палачи заняты своим делом. Епископы, священники, проповедники — все заняты своим делом. Государственные мужи — ну, у этих дел сверх головы. А эти пленники — потаенная цена за потаенный и безжалостный террор: праведники должны держать неправедных на примете. Если ты творишь свои дела на воле, значит, у тебя и власть и необходимость повелевать неправедными. Но это, думает Фонни, палка о двух концах. Ты либо с ними, либо против них… Ладно! Я все понял. Собаки! Не удастся вам меня вздернуть!