Я приношу ему книги, и он читает. Мы ухитрились переправить ему бумагу, и он рисует. Теперь, зная, где он и что он, Фонни начинает понемногу разговаривать с другими заключенными, начинает, так сказать, чувствовать себя как дома. Он понимает, что тут с ним все может случиться. Но, поняв это, он уже не поворачивается спиной к здешней жизни. Ей надо посмотреть прямо в лицо, может, даже подразнить ее, пошутить с ней, быть посмелее.
Фонни перевели в одиночку за то, что он дал отпор насилию; Он лишился еще одного зуба, и ему чуть не выбили глаз. В нем растет ожесточение, он уже не тот, что был, слезы застывают у него в самом нутре. Но он совершил прыжок с вышки отчаяния. Он борется за жизнь. Он видит перед собой личико своего ребенка, у него назначено свидание с ним, и вот, сидя по горло в дерьме, в зловонии, исходя потом, он клянется, что придет на эту встречу тогда же, когда придет и ребенок.
Хэйуорд добился разрешения о выдаче Фонни на поруки. Но сумма залога велика. И тут приходит лето.
В тот день, которого я никогда не забуду, Педросито отвез меня из испанского ресторана домой, и я с трудом, с трудом, с трудом добралась до своей комнаты и села в кресло.
Ребенок вел себя беспокойно, и мне было страшно. Сроки мои почти наступили. Я чувствовала такую усталость, что впору умереть. Фонни сидел в одиночке, и я давно с ним не виделась. А сегодня свидание состоялось. Он был такой тощий, весь в синяках, что я чуть не закричала, увидев его. Да где кричать, кто услышит? И такой же вопрос был в огромных, раскосых черных глазах Фонни — глазах, горящих сейчас, как у пророка. Но когда он улыбнулся, я будто увидела его — увидела, какой он, мой любимый.
— Придется нам наращивать мясо на твои косточки, — сказала я. — Господи! Смилуйся над нами!
— Громче говори. Он тебя не слышит. — Но сказал он это с улыбкой.
— Мы собрали почти все деньги на залог.
— Я так и думал.
Мы сидели и только смотрели друг на друга. Мы любились сквозь это стекло, сквозь камень, сквозь сталь.
— Слушай! Я скоро выйду отсюда. Я вернусь домой, потому что сейчас мне будет радостно вернуться. Ты меня поняла?
Я смотрела ему в глаза.
— Да, — сказала я.
— Теперь я ремесленник, — сказал он. — Как тот малый, который сколачивает… столы. Слово «художник» какое-то нехорошее. Оно всегда было мне не по душе. Пес его знает, какой в нем смысл. Я работаю из нутра, руками работаю. И теперь я знаю, что к чему. Кажется, по-настоящему понял. Даже если не осилю. Но нет, этому не бывать. Теперь не бывать.
Он очень далеко от меня. Он со мной, но где-то очень далеко. И так будет всегда.
— Куда ты меня ни поведешь, я всюду за тобой пойду, — сказала я.
Он рассмеялся.
— Ах ты детка, детка моя! Я люблю тебя. Подожди, я сколочу нам стол, и много-много людей сядут за него и будут есть досыта долгие-долгие годы.
Сидя в кресле, я смотрела в окно на мерзость и убожество улиц. Что здесь случилось? Она проклята, эта страна.
И нет среда них ни одного праведного?
Нет ни одного.
Ребенок толкнул меня, но совсем не так, как раньше, и я поняла, что время мое наступает. Помню, посмотрела на часы. Без двадцати восемь. Я была одна дома, но знала, что скоро кто-нибудь отворит дверь и войдет. Ребенок опять толкнулся, у меня перехватило дыхание, и я чуть не вскрикнула, и тут зазвонил телефон.
Я с трудом, с трудом, с трудом прошла через всю комнату и взяла трубку.
— Слушаю?
— Тиш?.. Это Адриенна.
— Здравствуй, Адриенна.
— Тиш… ты не видела моего отца? Он не у вас?
Ее голос чуть не свалил меня с ног. Я никогда не слышала, чтобы в человеческом голосе слышался такой ужас.
— Нет. А почему ты спрашиваешь?
— Когда ты его видела?
— Да я… я его не видела. Я знаю, что он виделся с Джозефом. А сама я его не видела.
Адриенна заплакала. По телефону ее плач звучал страшно.
— Адриенна! Что случилось? Что случилось?
И я помню, все в эту минуту замерло на месте. Остановилось солнце, остановилась земля, небо насторожилось, глядя вниз, и я прижала руку к сердцу, чтобы оно опять начало биться.
— Адриенна! Адриенна!
— Тиш… третьего дня папу выгнали с работы, говорят, что за кражи, и пригрозили тюрьмой, а он совсем пал духом из-за Фонни и вообще, пришел домой пьяный, проклинал всех и вся, потом ушел, и с тех пор его никто не видел. Тиш… ты, может, знаешь, где мой отец сейчас?
— Адриенна, милая! Я не знаю. Богом клянусь, не знаю! Я его не видела.
— Тиш… ты меня не любишь, но…
— Адриенна, мы с тобой немножко повздорили, но это ничего. Это нормально. Это не значит, что я плохо к тебе отношусь. Мне и в голову не придет делать что-нибудь во вред тебе. Ты же сестра Фонни. Раз я его люблю, мне и тебя надо любить, Адриенна…
— Тиш… Увидишь его, позвони мне.
— Да. Да. Да, непременно!
— Прошу тебя, позвони! Мне страшно, — совсем другим голосом, тихо проговорила Адриенна и повесила трубку.
И я тоже повесила трубку, в дверях повернулся ключ, вошла мама.
— Тиш, что с тобой?
Я добралась до кресла и села.
— Звонила Адриенна. Она разыскивает Фрэнка. Говорит, что его выгнали с работы и что он совсем пал духом. Адриенна, бедняжка, сама не своя. Мама… — И мы впились друг другу в глаза. Лицо моей матери было неподвижно, как небо. — Папа виделся с ним?
— Я не знаю. Фрэнк к нам не заходил.
Она бросила сумку на телевизор, подошла и положила мне руку на лоб.
— Как ты себя чувствуешь?
— Устала очень. И странно как-то.
— Дать тебе немножко коньяку?
— Дай. Спасибо, мама. Это ты хорошо придумала. От коньяка, может, у меня желудок наладится.
Она ушла на кухню, вернулась с коньяком и дала мне рюмку.
— У тебя там что, непорядки?
— Немножко. Ничего, это пройдет.
Я потягивала коньяк и смотрела на небо. Мама стояла, глядя на меня, потом опять ушла. Я все смотрела на небо. Оно будто хотело сказать мне что-то. Я была одна, в каком-то незнакомом месте. Все притихло. Даже ребенок притих.
Шерон вернулась.
— Ты сегодня видела Фонни?
— Да.
— Как он?
— Он замечательный. Его били, но он не побит. Понимаешь? Он замечательный.
Но я была такая усталая, помню, и говорила-то через силу. Что-то вот-вот случится со мной. Я чувствовала это, сидя в кресле, глядя на небо и не двигаясь. Мне оставалось только одно — ждать.
Пока не изменится путь мой.
— Кажется, Эрнестина раздобыла остальные деньги, — сказала Шерон и улыбнулась. — У своей актрисы.
Я еще слова не успела вымолвить, как раздался звонок, и Шерон пошла открывать. Что-то в ее голосе там, у двери, заставило меня вскочить с места, и рюмка с коньяком полетела на пол. Мне до сих пор помнится лицо Шерон, она стояла позади Джозефа, и мне помнится лицо моего отца.
— Фрэнка нашли, — сказал он, — далеко-далеко вверх по реке, в лесу. Он сидел в своей машине с запертыми дверцами, мотор был не выключен.
Я опустилась в кресло.
— А Фонни знает?
— Вряд ли. Пока еще не знает. Узнает только утром.
— Я поеду скажу ему.
— До утра ты туда не попадешь, дочка.
Джозеф сел рядом со мной.
Шерон резко спросила меня:
— Ты что, Тиш?
Я открыла рот сказать сама не знаю что.
Когда я открыла рот, дыхание у меня перехватило.
Все куда-то исчезло, остались только глаза моей матери. Глубокое бездонное понимание протянулось от нее ко мне. Потом я уже ничего не видела — только Фонни. И я закричала, и сроки мои пришли.
Фонни работает по дереву, по камню, насвистывает, улыбается. И где-то далеко, но все ближе и ближе слышится плач, плач, плач, плач, плач, плач, плач, плач, плач ребенка, точно он задумал пробудить мертвых.