и вдруг пятый голос, чистый, легчайший, воспарил над остальными четырьмя. Это был Джимми, притулившийся возле педалей пианино.
— Мам, — сказала Мэйзи, когда кончилась песня. — Это Джимми, Джим-Джим тоже с вами поет.
Взрослые изумились и заставили Джимми спеть с ними еще раз, потом еще и еще. Пел он нечто невнятное, слова получались только тенью настоящих слов, но мелодию вел верно и четко.
А потом все кончилось. Элси в желтом платье с темными пятнами пота под мышками снова принялась щебетать «золотко» и «душечка», Алекс слишком громко хохотал, Джим слишком старался хохотать в ответ, и Анна, хворая, сидела поникнув и крепко прижимала к себе Джимми.
Какая усталость! От этого смрада мерзкая тошнота в животе… их всех тошнит. Бен захворал от этой тошноты и слег, температурит. Но она не складывает оружия: с самого первого дня — чистые марлевые занавески, а они ведь желтеют, коричневеют. Моет, выскребает все до белизны, но строптивые полы и стены упорно приобретают все более темный, прокуренный тон. Даже расстеленный в передней вместо ковра лист картона, чтобы ползающий там Джимми не упрятывал в свои колени и ладошки все занозы, даже этот картонный лист насквозь промок и съежился, так что его снова придется менять. Весь дом восстал против нее.
Анна сидит в кресле без подлокотников, Бесс тянет пустую грудь, выпускает сосок и снова тянет и злобно взвизгивает. «Кушай, киска, кушай, ну, что ты творишь?» Столько возни с уборкой, и она все время чувствует себя усталой. Такой усталой, просто ужас. «Будет тебе, Бесси, успокойся и ешь». Ладно, в следующий раз она перед уборкой насыплет в воду питьевую соду. Вдруг поможет.
Смех и грех. Джим снова ковыряется в земле — возится теперь с канализацией. Мог бы и сам догадаться: разве выгорит дело с устройством на бойню весной, когда там сворачивается работа? Как они только сведут концы с концами, ведь получает он гроши, а квартирная плата такая высокая и ребятишкам нужно то то, то се. Ужас! Как пошлешь их в школу в этаком тряпье? Уилл теперь не жалуется; кто знает — наверно, начал понимать.
Снова навалилась слабость, закружилась голова. Прижимая к груди Бесс, которая все еще плакала и пыталась сосать, Анна прилегла на постель и подумала: пойти взглянуть, что там делает Джимми, да посадить его на горшок. Но она уже брела по давним улицам своего детства. Бесс лежала в поломойном ведре, под водой, Джим уносился ввысь и превратился в крохотную точечку на багровом закатном небе. Оттуда, где он скрылся, выплыла пылинка и стала увеличиваться. Вот мрачный, угрюмый дом замаячил вверху. Где же дети? «Мэйзи-Уилл-Бен!» — кричала Анна, но какой-то запах забил ей весь рот, и слова не пробивались наружу. «Он свалится», — тщетно пыталась она их предупредить и отгоняла дом метлой. Уилл пустился в пляс, ну прямо перед ней, прямо к этому дому. «Рассыплется!» — вскрикнула Анна. Дом рассыпался. «Мама, мама», — кто-то звал ее. «Да, Бен, — ответила она с трудом, — иду». Чтобы удержаться на ногах, ей пришлось прислониться к стене. Все тело пропитано потом и страхом. Голова кружится. Вот забавно. Бесс спокойно спит и причмокивает как ни в чем не бывало, словно по-прежнему сосет грудь.
За окном белесый свет солнца растекался по закопченным улицам из ее сна. Она задернула занавески. Хмурый Уилл, только что возвратившийся из школы, сидел на кухне и жевал скудно смазанный жиром хлеб.
— Ты что, не слышишь, там твой брат кричит? — сказала Анна. — Не знаешь ты что ли, что он заболел?
Он глянул на нее, но ничего не ответил.
— На, возьми-ка отнеси ему воды, а не то я тебя выпорю.
(Слава богу, голова перестает кружиться — плеснула холодной водичкой в лицо, помогло.)
Там, на ферме, ручеек сверкал на солнце, и Мэйзи с хохотом брызгала ей в лицо водой. Это прошло, это было давно, это забыто.
— Ну ты, лягушонок, что там стряслось? Мать едва собралась хоть разок передохнуть, а ты меня зачем-то разбудил.
— Я дышать не могу, мама. (А ведь мог за целых две недели привыкнуть к этой вонище.)
— Глупости говоришь. Смотри, ты же дышишь сейчас и все время дышишь. Вот постой-ка, я примощу этот сверток тебе под головку.
— Нет, мама, не могу дышать… Поедем домой, мамочка. Тут блевотиной воняет. Мне приснилось, Серый залаял на меня и сказал, чтобы я не смел больше нюхать блевотину и вернулся на ферму. Так тяжело дышать. Воздух такой горячий, ужас, какой горячий.
Вот далась им эта ферма, просто покоя от них нет. И что еще стряслось с Уиллом? Почему он вглядывается так в ее лицо, а потом вдруг начинает тузить Бена и кричит: «Заткнись, плакса, заткнись, или я тебя укокошу». Она хватает Уилла и колотит его. «Зачем ты так?» И бьет его, бьет, пока у нее не подкашиваются ноги и она опускается на колени, вся в поту, дрожащая от слез и от волнения, а выскочивший из постели Бен поглаживает ее по щеке, глядит большими, очень серьезными глазами и просит: «Мамочка, не плачь, не плачь», а во дворе Уилл кричит Мэйзи: «Нет, здесь воняет хуже, чем от блевотины, хуже, чем от дохлых собак, и от мусора, и от бочки с дерьмом, я хочу удрать на ферму, бежим вместе, Мэйзи», а Мэйзи в ответ: «Заткнись, мы ведь и так на ферме, мы ведь и так на ферме», и Уилл внезапно замолкает и спрашивает, обращаясь к небу: «Что ж это такое творится?», а потом бежит, бежит по улице куда-то прочь, куда глаза глядят. А в передней Джимми дубасит кулачками в стену и вопит: «Пустите меня, пустите! Выпустите, ну выпустите же меня!»
Анна провалилась в беспредельную физическую боль и усталость, да там и увязла. Как во сне она кормила и одевала детей, убирала квартиру, отдавалась Джиму, стиснув кулаки и преодолевая мучительную, невыносимую боль. На полу в передней играл Джимми, и что-то пел сам себе, и засыпал, если она за ним не приходила, и мочился в штанишки, если она забывала посадить его на горшок. Элси сказала:
— Господи боже мой, Анна, что ж это с тобой такое? Здоровенная ты была как кобыла и во что теперь превратилась? Уже даже на детей не сердишься. Вот попринимай это лекарство, слышишь? Укрепляющее, поможет тебе. Говорят, оно от всех женских болезнен.
— От всех женских болезней, да? — переспрашивает Анна. — Что ж, пожалуй, как раз всеми я и больна. Только непривычная я ко всяким лекарствам. — И поставленный на кухонную полку пузырек покрывается мало-помалу слоем пыли.
Бесс ссохлась, пожелтела. Анна хлопочет, придумывает, чем ее кормить.
— Вы считаете, эта патентованная смесь в самом деле хорошая? А, миссис Крикши? Дерут-то за нее немало, а в общем, как знать. Малышку нужно бы подкормить. Когда пойдут помидоры, буду ей давать томатный сок, говорят, он страсть какой полезный. Но когда я даю ей сок из тех консервов, что готовила на ферме, она выплевывает его сразу. И гляньте, какая у нее около губок синева, и кричит-то она как, просто заходится.
Но по правде, близко к сердцу она ничего не принимала. Только временами, укачивая малышку и согревая ее ручонки в своих, Анна вдруг начинала напевать ей старинные песни и из глаз ее текли слезы, а она и не знала. Когда в комнату входил Бен и смотрел на нее со страдальческим видом, Анна, заметив его, через некоторое время спрашивала: «Что случилось, Бенджи, ты ушибся?» — и Бен подходил и жалостливо говорил: «Ты плачешь, мамочка, ты плачешь».
Джима ужасно сердили расходы.
— Да скажи мне бога ради, — орал он, — в какую прорву все это уходит? Едим мы хуже, чем скотина. Бесс пока еще не лишний рот. Раньше ты так здорово умела экономить: как резинку получку растягивала. А теперь — платим за квартиру и ни гроша не остается в доме. Ты уж давай укладывайся, как знаешь… с меня ведь еще и за спецодежду вычитают.
Но Анне было все равно, той самой Анне, которая прежде была и настойчива, и несдержанна на язык; теперь она уже не старается так лихорадочно обеспечить детей всем нужным, она погрязла в тумане боли, и боль стала теперь ее единственной реальностью. Понимал все как следует только Уилл, но его так непреодолимо тянула улица, тянуло драться, давать сдачи, тянуло наплевать на все… Он умел теперь взбираться вверх по отвесному обрыву, а затем спускаться вниз, цепляясь руками за корни деревьев и упираясь босыми ступнями в крошащуюся глинистую почву; знал, где пролегают рельсы, знал, как не спеша бредут по шпалам и разговаривают босяки; он знал теперь отлично мусорную свалку, ребят со своей улицы и научился играть в дикие, чудные игры. И во всем этом, в быстрых движениях тела он забывался, одурманивал себя.