Бен тоже понимал, но путано, смутно, — ведь он был малышом и его разум представлял собой призму, разбивающую луч на тысячу бликов и теней, которые никоим образом не могут составить большую картину. Тут уж скорей можно сказать, какая-то тяжесть налегла ему на грудь; темная тень парила над ним целые дни и временами, ринувшись вниз, вонзала в его сердце острые когти. Почему это и как, он не мог понять, понимал он лишь одно: там, где раньше был свет, теперь стало темно, там, где раньше была легкость, появилась тяжесть.
А Джим? О, он все понимал, только не до конца. Он налился усталостью, ослеп от безнадежности. Если от него разит спиртным, когда он возвращается с работы, то, едва ему почудится, что на него взглянули с укоризной, он тут же вскидывается:
— Что ж, я не имею права потратить изредка несколько центов и хоть немного встряхнуться? Сама бы поработала весь день в ледяной воде, так глубоко под землей, что башка разрывается, да попрыгала бы там как обезьяна, чтобы не упасть, так что под конец на ногах не стоишь и все нервы натянуты, — он не сказал о том, что, приходя домой, застает неубранные комнаты и страдальческие лица, — ты бы тоже попросила глоточек чего покрепче. А, к черту, к черту все! — Пнул стол ногой. — Где Уилл? Мотается по улицам с моим карманным ножиком? Я из него выколочу дурь. Водит компанию со всякой швалью, с иностранцами, с черномазыми. Ну, подойди-ка сюда, Джим-Джим, и спой старику папе песенку. Спой ковбою, спой бедняжке, и пойму я: я дурак.
Только Мэйзи ничего не замечала. Она по-прежнему жила на ферме, в июне, в первые дни июня, когда вся земля утопает в дивном благоухании. Она двигалась как деревянная, утром вставала, умывалась, ела, и все время губы ее складывались в чуть заметную улыбку. Мэйзи, раздавался пронзительный голос, видишь, там в лохани пеленки замочены? Постирай их. Да, мама. Мэйзи, прочитай стихотворение. Голос тихий, неуверенный, — это ее голос. Сейчас мы напишем контрольную. Карандаш Мэйзи движется по бумаге независимо от ее воли, движется сам по себе. Иногда над ее головой возникает тусклое небо, а под ногами — гравий школьного двора, и ее тело вплетается в общий круг других тел. А затем она опять заключена в стенах дома или классной комнаты. На нее без передышки сыпались удары звуков, от зловония спирало в груди. Но, погруженная в глубокий тихий сон о ферме, она была ограждена от этого. Окружавшие ее со всех сторон закопченные здания и суетливые толпы людей казались невещественными, нереальными, плоскими, будто картина, которую можно проткнуть кулаком, и тогда за ней раскроются родные холмистые поля и проселки.
Но ужасен был миг пробуждения, когда мир города внезапно вламывался в ее сон с безобразным, режущим слух визгом. Она цепенела от страха на улицах, где громоздились друг на друга этажи, и какой-то голос кричал: беги, беги же, еще толчок — и все дома обвалятся, беги!
Болью был каждый шаг, болью был каждый взгляд в минуты побуждения, когда вокруг нее вдруг оживал поток прохожих и мимо плыли их уродливые, не знающие ее лица. То внезапно перед ней вырастало огромное слепое чудовище, оно тряслось, как от рыданий, и урчало. Это грузовик, успокаивала она себя, просто грузовик, а саму так и тянуло зажмуриться и пуститься наутек. То она внезапно видела перед собой женщину, лицом похожую на ее мать, но ужасно исхудалую; она держала тощего ребенка с раздутым, словно шар, животом, а позади нее была стена — непроглядная темь и бесформенная мебель. Ну какая же это реальность, разве что реальность кошмарного сна — ведь все, что она видит, так абсурдно и изломано! И ей казалось, ее тело изломано этим кошмарным сном, а сама она в холодном поту, и кричать, сопротивляться бессмысленно, потому что сон беззвучен и никогда не прекратится.
— Вот увидишь, — сказал Трэси, — вот увидишь. Я ему, сукину сыну, дам сегодня прикурить. Двенадцать футов ему, видишь ли, подавай, а ведь в силах человеческих — десять, и никак не больше.
— Ладно, — устало согласился Джим, одергивая свои промокшие рабочие брюки. — Ладно.
— А это у них называется сушилка, — бурчал Трэси. — Да здесь льет как из ведра. Тогда уж Миссисипи — бетонное шоссе и в океане воды нет ни капли.
— Как вы еще ухитряетесь языками трепать после этакой работы, — вмешался старик Олбрайт. — Даже мне хочется помолчать.
— А вот так и ухитряемся! Вешаешь вечером свою рабочую одежду в эту паразитскую сушилку, а утром снимаешь ее с гвоздя еще в два раза мокрей — вот тебя так и крутит от злости.
— Ну что ж, подожди, сынок, покуда наживешь ревматизм. Тогда тебя и вправду скрутит, и будет о чем потрепаться.
— Нет уж, я годить не буду, — сказал Трэси. (Ну, ты-то, конечно, не будешь, подумал Джим, у тебя ведь не висят на шее жена и ребятишки.) — Ты только глянь, какие морщинищи, — Трэси показал на свои босые ступни, — как на стиральной доске. Непромокаемая обувь… суки. И как вы это терпите, ума не приложу.
— Хватит, — сказал Джим, — возьми-ка тоном ниже и дай отдых нашим ушам. Людям есть о чем подумать, ведь не одни же у нас пьянки да гулянки на уме.
Они оделись.
— А ну, тихо, — предупредил Джим. — Сюда идет лучший друг рабочих.
Подошел толстяк подрядчик; его туловище напоминало воздушный шар, над которым покачивался шарик поменьше — красная щекастая рожа. Он выплюнул табачную жвачку прямо в пустой ботинок Джима.
— Бабы вы, а не рабочие — десять футов за весь день. Хотелось бы мне знать, чем вы тут, прах вас возьми, занимаетесь? Сосете соску?
— Ну, хозяин, — торопливо сказал Олбрайт, — мы стараемся изо всех сил. В лепешку разбиваемся.
— Верней, баклуши бьете? Ладно, норма теперь будет десять футов, только вырабатывать ее вдвоем.
— Вдвоем? — в испуге вскрикнули они одновременно.
— Да. Один роет, второй — вывозит. Миллер так уже попробовал со своими макаками, ничего, получается, значит, выйдет и у вас.
— Только мы после этого и вправду в макак превратимся, — сказал Джим.
— Это невозможно! — запальчиво выкрикнул Трэси.
— Заткнись. Я лучше тебя знаю, что возможно, а что нет. Трэси и Холбрук, Марелло и Олбрайт, — вот на такие пары я вас разобью.
— Но послушайте…
— Я все сказал. Здесь полным-полно бетонщиков и уборщиков породы, которые зубами вцепятся в любую работу. Так что выколачивайте десять или катитесь к чертям.
— Нет уж, — взорвался Трэси. — Плевал я на твою говенную работу. Я ухожу.
— Возражений нет, — сказал подрядчик. — Не вздумай только сызнова ко мне заявляться, если тебя прикрутит. Кто еще последует его примеру?
Все молчали. Джим стиснул кулаки. «Сволочь, — прошипел он сквозь зубы. — Чтоб у тебя все кишки полопались. Чтоб тебя…» Он швырнул в свой шкафчик куртку и ботинки и вышел на улицу, где уже сгущались сумерки. Его заполнил мрак, беспросветный мрак, который наливал свинцовой тяжестью тело. На остановке перед виадуком, когда в трамвай набились рабочие с бойни, он ожесточенно протолкался к дверям и направился в буфет «Безалкогольные напитки». «Неразбавленное виски», — распорядился он. Трэси хорошо качать права, у него ни жены, ни детей. Их и не стоит заводить, если хочешь оставаться человеком. Уродуешься тут из-за паршивых этих денег… Правда, я бы не сказал, что зря. — Он вспомнил о Джимми. — А что у меня есть, кроме ребят?
Звякнули брошенные на стойку две монетки, и он тотчас же, как живую, представил себе Анну, пересчитывающую его получку. «Вот стерва баба, что с ней творится? Называется вроде жена, а какая она мне теперь жена? Скажет слово, а у меня уже так руки и чешутся долбануть ее по башке».
Ему показалось, на противоположном тротуаре промелькнула Мэйзи, но он не был уверен, что это она. Никто не выбежал встречать его к калитке, он вошел в закопченную кухню, словно в могилу попал. Анна даже не подняла головы.