В соседней комнате Бесс заливалась пронзительным плачем, а Бен, стараясь ее успокоить, фальшиво что-то подвывал. Воняло мокрыми застиранными пеленками и пригорелой едой.
— Обед готов? — спросил он хмуро.
— Нет, еще нет.
Молчание. Ни он, ни она не говорят ни слова.
— Эй, послушай-ка, эта дохлятина хоть когда-нибудь перестанет вопить? Человеку иногда, знаешь ли, нужен отдых.
Ответа нет.
— У тебя тут на кухне смердит. Я выйду на крыльцо. И пусть заткнется наконец это отродье, а то я спячу от нее. Поняла? Спячу, и конец.
Хорошо Трэси качать права, жена и детишки не виснут у него на шее как ярмо. Ему-то можно языком трепать, какая него забота, кроме как нализаться да девчонку подцепить.
К тому же Трэси еще молодой, зеленый, ему всего только двадцать лет и на глазах у него до сих пор шоры, надетые, когда он еще был стригунком, и он не видит, что кругом творится, и верит всей этой бодяге насчет «открытой-перед-каждым-из-нас-дороги», и «возможности-возвыситься», и «если-вы-в-самом-деле-хотите-работать-дело-всегда-найдется», и «сильной-индивидуальности», и еще чего-то про «погоню-за-счастьем».
Ничего-то он не понимает, желторотый, вот и отказался от всего, отказался от работы и решил, что он бросает этим вызов судьбе, — я, мол, мужчина, я не от всякого согласен брать деньги, я хочу жить по-человечески. Жизнь, мол, не только в том, чтобы цепляться за любую работу и выкладываться до дна, стремясь эту работу сохранить, и смиряться ради этого со всяческими унижениями. Вот он и отказался, желторотый дуралей, того не понимая, что работа — это соломинка и каждый человек (потому как ему нечего продать, кроме своей рабочей силы) — утопающий, которому волей-неволей приходится за нее хвататься, спасая свою постылую жизнь.
Итак, он отказался, еще не зная, что работа — Господь Бог и что молиться недостаточно, надо ради Нее жить, ради Нее трудиться, павши ниц, и принимать от Нее все, ибо Она воистину — Господь Бог. И все сущее подчинено Ее Божественному Промыслу, так что остается лишь склониться перед Ней в земном поклоне и благодарить ее за милосердие к тебе, жалкому грешнику, которому нечего продать, кроме своей рабочей силы. Итак, он отказался, желторотый (не ведающий, что творит), отрекся от Господа Бога, стал атеистом и обрек себя на адские муки, и Всемогущий Бог — Работа (пресытившись их поколением) никогда не обратит взор на заблудшего, разве что изредка, на несколько дней, и он узнает в полной мере, что значит быть отступником, он узнает, как лишиться мелочей: отполированных чистильщиком штиблет, одежды, сшитой на заказ, билетов на бейсбольный матч и девушки, любимой девушки, и смеха, и приятной отрыжки после сытной еды, и уверенной походки, когда ты шагаешь, расправив плечи, высокий и гордый. Он познает в полной мере адские муки ног, шаркающих по мостовой, робко ступающих по коврам, немеющих, когда ты подолгу торчишь перед чьими-то стульями, а в ушах жужжит не умолкая: нет-работы-нет-работы-сегодня-снова-нечего-делать, — вытянешь мелкими глотками кофе — потом на улицу, скользишь по обледенелой мостовой; браток, десяти центов не найдется (об этом даже сочинили песенку), а груженные бродягами товарные поезда все идут и идут на север, восток, юг и запад (тебе не нужно наводить об этом справки у дорожной полиции — об этом что есть мочи орет твоя собственная утроба, твои собственные, стосковавшиеся по работе руки), спой же песенку о голоде, о зимней стуже «четыре ниже нуля», а у тебя дырявые карманы и тебе некуда податься, о ночлежках, обжорках, о чаше слез и о засохших коржах, испеченных три недели назад, и о том, как резвятся твои незадачи, все умножаясь и умножаясь (ты и не думал, что в аду так скверно, а?).
О, он отлично все поймет. У него даже не будет возможности обзавестись женой и детьми, которые ярмом повисли бы у него на шее и заставили бы пресмыкаться перед Всемогущим Господом Богом — Работой. (И я думаю, это не так уж скверно, Джим Трэси, потому что даже на благочестивых, ведущих себя осмотрительно и падающих ниц, обрушивается Ее гнев, ибо «много званых, но мало избранных» и не «воздается ли за грехи отцов (которым нечего было продать, кроме своей рабочей силы) их сыновьям»; и не такое уж большое удовольствие смотреть, как твоя старуха проводит свой век в воркотне и тревогах, и не такое уж большое удовольствие смотреть, как твоя ребятня, разбухшая от благотворительного крахмала, повторяет за учителем сонно и нараспев: «Мы-богатейшее-государство-в-мир-рре»).
Итак (не ведая, что творит), он отказался от работы, желторотый, полагая по своей желторотости, что работы кругом хоть пруд пруди и, поверив сказкам для сопляков, решил, что человек не должен льститься на всякое барахло, бросил вызов Всемогущему Богу — Работе, и адские муки в полной мере постигнут его, и он познает, познает уж все до конца, ковыляя в шеренге каторжников, скованных одной цепью в штате Флорида.
И уж само собой разумеется, Джим Трэси, мне жаль, Джим Трэси, чертовски жаль, что нам не хватило сил и мы не объяснили тебе вовремя, как бесполезен протест одного человека: он совершенно бесполезен, друг ты мой, и надо терпеливо ждать, пока не наберется достаточно соратников по борьбе, терпеливо дожидаться того дня, когда вместе с твоим кулаком сомкнутся еще миллионы, и тогда вы уничтожите весь этот распорядок, весь этот проклятый распорядок, и впервые со дня сотворения мира человек сможет стать человеком.
Мать снова уснула, так и уснула, сидя на стуле, как засыпала теперь всегда, приоткрыв рот и всхлипывая, словно от ударов, дергая головой и всхлипывая. Бен следил глазами за червячком воды, который полз по полу от дырявой лохани. «Мам, — позвал он, стараясь не плакать. — Мам». Она застонала и судорожно за него ухватилась. «Мам», — сказал он снова, на этот раз громко.
Мать не просыпалась. Бен выскочил из кухни во двор. Белье, развешанное на веревке, с шуршанием захлопало по его лицу, но ветерок приятно холодил щеки. Палец болел невыносимо, казалось, в нем бьется маленькое сердечко; он сунул кончик пальца в рот, стараясь высосать из него боль.
Джимми палкой от старой метлы шевелил пепел сгоревшего мусора, напевая: «Пудин с подливкой, пудин с подливкой», — потом увидел брата и встал.
— Топ-топ? — спросил он. — Далеко, далеко топ-топ?
— Нет, — ответил Бен. — Мама не разрешает.
Палец дергало. Он чувствовал голодную пустоту в животе, но при одной мысли о пище ему становилось тошно.
— Поглядим машины? — приставал Джимми. — Топ-топ далеко, трамвайчик поглядим?
— Никуда мы не пойдем, играй. — Он толкнул Джимми на землю и пинком забросил палку подальше, чтобы малыш не мог ее достать.
— Топ-топ, — опять заерзал Джимми.
— Нет! — завопил Бен во всю мочь и почувствовал, что от крика ему стало легче. — Нет, нет, нет!
Рядом с кучкой пепла лежал клочок меха, похожий на кусочек кошачьего хвоста.
— Ладно, пошли, — вдруг сказал он. — Пойдем, топ-топ далеко, Джимми, очень-очень далеко.
— Топ-топ-топ, топ-топ-топ, — запел Джимми, собирая свои деревяшки. — Топ-топ далеко.
На перекрестке стояли взрослые мужчины и смеялись. За их ногами Бен увидел пса, похожего на Серого. Один мужчина держал его за ошейник, другой засовывал в кусок мяса гвозди.
— Смехота — животики надорвете, — говорил он, давясь от смеха. — Уж так они стараются добраться до мяса, чего только не выделывают.
— Серый, — позвал Бен. — Сюда, Серый, сюда.
Человек, державший собаку, обернулся.
— Это не твоя собака. Мотай отсюдова!
— А может, моя, — нерешительно ответил Бен. — Серый, сюда, сюда.
— Катись отсюдова, тебе сказано, и сопляка своего забери. Шагай домой титьку сосать.
— Нет, я хочу посмотреть.
— А ну мотай. — Мужчина дал Бену пинка. — Живо, марш!
Бен побежал. Но Джимми тянул его назад.
— Поглядим трамвайчик, — хныкал он. — Поглядим машины.
Бен долго безуспешно старался сдвинуть его с места, и наконец это ему удалось. Тут хлынули слезы, следом за ними его ожгла острая злость. Бен схватил камень и швырнул им в телеграфный столб, а потом затопал по мостовой ногами. Перепуганный Джимми тоже заревел.