Анна поставила греться воду, налила в стакан дезинфицирующее средство, но, добавив кипятку, она забыла (боль держала ее мертвой хваткой), что так можно ошпариться, и сунула прямо в стакан палец Бена. Сунула и не давала вытащить, хотя Бен извивался и дико визжал, пока наконец Джим не вышиб из ее руки стакан.
— Сумасшедшая, — вот все, что он сказал. — Сумасшедшая… Типичный дом умалишенных. Я выкатываюсь.
Она успела смазать ему пальчик, успела приласкать и успокоить его, и утихомирить резкими окриками остальных, и только после этого потеряла сознание. Вот теперь бы ей и возопить: Уилл-Мэйзи-Бен! — ибо дети ее канули в глубокую пучину ужаса и там погрязли. Когда появилась миссис Крикши, которая поняла, что произошло нечто ужасное, уже по одному только тому, как Бен вцепился в ее юбку с бессвязным криком: мама-мама! Анна мирно лежала на полу в луже воды, как утопленница, а Уилл продолжал поливать ее, а Мэйзи трясла ее за плечи и просила:
— Проснись же, проспись!
Миссис Крикши поднесла ей к носу уксус, потерла запястья, и Анна перенеслась к ним назад из мира тишины и безмятежности. К счастью, она сразу же погрузилась в боль и не увидела, какие лица у детей, к счастью, наступивший вслед за болью сон оглушил ее.
Миссис Крикши ничего не сказала, перенесла на кроватку Джимми, уснувшего в прихожей на полу, вытерла пол, обмыла зареванные личики детей и, только переделав все эти дела, усадила Бена на колени и принялась им петь, но не колыбельные песенки, а песни своей родины, и в них сверкал, переливаясь, ее жгучий гнев.
Покачиваясь из стороны в сторону, запрокинув к звездам лицо, громко распевая все, что в голову придет, ощущая обвевающее его пламя ветра, бросая слова песни навстречу ветру, в ночь — так что негритянский мальчик Джеф, живущий в доме на углу, проснувшись, улыбнулся и что-то загудел себе под нос, и гудение звучало в его голове, словно сотни телеграфных проводов, словно сотни звуковых сигналов, сливающихся в музыку, — распевая все, что только в голову придет («Я слышу Америки голос, поет она разные песни»), сквозь безбрежную, трепещущую вокруг него ночь Джим возвращался домой.
Мэйзи, сунув голову под одеяло, стараясь подавить тошноту ужаса, услыхала его пение; услыхала, как захлопнулась дверь, гулкие шаги, шум воды в уборной, пьяный разговор отца с самим собой.
Говорить ему нет толку, совсем нет толку, — упорно стучало в ее голове: тук-тук, тук-тук. Нет толку, нет толку.
Что там происходит? Ей казалось, темнота заполнилась кровью и жутью. Кровать трясется, словно кто-то рыдает, лежа на ней, ветер пробирается сквозь листья, наполняет ночь шуршанием. А слова, какие прорываются слова…
— Не надо, Джим, не надо. Очень больно. Нет, Джим. Нет.
— С собственной женой переспать не могу. Что мне, по девкам ходить?
Какое облегченье — кровь, стучащая в ее ушах, забила эти звуки. О, Уилл. Подобраться к нему поближе, обнять, и будет легче. Беззвучно: о, Уилл, Уилл.
Словно сквозь сон (притворяется, что ли?):
— Пошла вон, противная девчонка!
Бен жалобно, со свистом втягивает в себя во сне воздух, спящий Джимми выдувает изо рта мягкий пузырчатый звук.
— Уилл, что-то случилось с мамой. Уилл!
Ну ладно, притворяйся, что спишь. И я притворюсь. Сердце бьется тише, надо уснуть, скорей уснуть. Ну, не тряси же меня, папа. Папы нет — сама себя трясешь. Ну хорошо, встаю.
Ой, мамочка, ой, мама, на полу в кухне — кровь… лицо покойницы, обрамленное двумя безжизненными косами, позади стена, сплошная темь. Прочь отсюда, Мэйзи, прочь.
— Пошли на кухню, папа, там мама снова умерла, папа, пошли!
Разит перегаром. (Она помнит этот запах — он пробуждает страх.) Как грубо он ее отталкивает, не понимая, в чем дело:
— Не мешай мне спать.
— Ой, папочка! — Она уже кричит. — Мама снова умерла! Папа, пойдем, пойдем, пожалуйста.
Опять бросается в кухню (как все страшно: мама, эти мертвые волосы, кровь), приносит воду, снова кричит: «Папа!», и до него наконец доходит, и он встает. Как неуклюже поднимает он Анну, тащит ее к кровати, потом приносит туда лампу. Вспомнив, что делала Бесс Эллис после рождения малышки, он дрожащими руками растирает ей живот, и кровотечение прекращается, Анна дышит спокойно.
Отчего это Бесс вдруг проснулась и плачет? Папа ушел, я не знаю, что делать. Не плачь, маленькая, не плачь. Лампа пляшет, танцует. Что с тобой, лампа, отчего ты так развеселилась, отчего тебе вдруг захотелось плясать? Отец пел, когда пришел домой, так, словно весь свет звенит песней; и ветер, слушай, как он шуршит в деревьях, плачет о людях, которые уже не могут сами плакать, плачет о тех, кто хочет плакать, но не может. Ой, мама, перестань, не разговаривай так. («Так славно, Джим, маленькая устрица, жемчужинка, и вырастает… Нет, Бесс… нет, мне не плохо, только хотелось бы, чтоб начались потуги. О-ой!» Как она вскрикнула. «Осторожней, Элма… Господи, ей все пальцы откромсало, одна култышка торчит, да хлещет кровь. Я и не знала, сколько крови в человеке. А помощница мастера вопит, чертовка: работать, работать, все по местам…») Нет, мамочка, нет. Бесс, ну, не плачь же. Я возьму тебя на ручки, я люблю тебя, Бесс; я тебе сказочку расскажу, вот увидишь, сменю тебе пеленку и сказку расскажу, давным-давно была когда-то ночь, тихая-тихая, и река, холодная река, Бесс, текла себе, текла и разговаривала сама с собой, и радовалась, и говорила: может, Бесс когда-нибудь захочет приехать ко мне, и Мэйзи приедет тоже, а к городам эта река и близко не подступалась, Бесс. Ну, не плачь же, Бесс, господи, и она тоже плачет (как страшно смотреть на это голое бедро, жесткие волосы, а крови-то, крови…), ну пожалуйста, хоть кто-нибудь, ох, мама, замолчи же наконец, перестань говорить!
Раскачивает лампу врывающийся в открытые окна ветер, к тени скачут, корчатся деревья, а ты все ждешь, и сыплются лихорадочные, бредовые слова.
Вернулся. Сидит неподвижно, держит Анну за руку, а Мэйзи, совсем продрогшая, крепко прижимает к себе Бесс, ей страшно возвращаться в кромешную ночь спальни, возвращаться к Уиллу (пошла вон, противная девчонка). Так они и сидят, пока не входит доктор.
— Выкидыш. Вы не знали, что она беременна… опять беременна? — Мэйзи убегает (пол на кухне в крови), убегает, убегает прочь.
— Сколько месяцев ребенку? (Чертовы идиоты, всех их надо подвергать стерилизации после того, как родят двух детей.)
— Четыре месяца, м-м. Вы помните, как давно она заболела?
Не помнит, конечно. Эти скоты замечают только, что они голодны, хотят выпить или переспать.
— Гм-м-м. Да. — Анна покорно проглотила спорынью, но, когда врач делал ей укол, застонала. — Так значит, она не только упала, перед этим у вас были с ней половые сношения? (В каком свинарнике живут эти люди.) И все это время кормила грудью ребенка? Так, посмотрим на ребенка. (Рахит, молочница, обезвоженье — стоит ли винить ребенка, что он старается умереть?) Витамин Д — вот что требуется вашей девочке, а кроме того, мальтоза.
Ваша жена — больная женщина. Ей нужно как можно больше отдыхать, свежие фрукты, овощи, печенка. И наблюдение врача. Ребенку тоже. Если денег на частного доктора у вас нет, отправьте ее в клинику, там ей сделают выскабливание… то есть чистку. Ребенка немедленно отнять от груди, я здесь все записываю… постойте-ка, мы сделаем замену. Кукурузный сироп и сгущенное молоко; попробуйте достать жир тресковой печени — он очень нужен вашему ребенку… или хотя бы, сколько можно, держите девочку раздетую на солнце, ей очень полезно загорать.
…Сколько она сегодня бегала, сколько было уродливого и жуткого, ночь кишмя кишела ужасами, кровь, запах перегара, плевок на мостовой, что-то мягкое, студенистое облепляло ее лицо, а фермы нет и не будет, не плачь, даже ребенок плачет, пошла вон, противная девчонка, тусклая серая лепта реки, бежать, бежать, только очень уж страшно дергаются тени, когда лампа раскачивается на ветру.
Холодно, как холодно всюду, а она босиком и в одной рубашонке, и, увидев фонарный столб, Мэйзи прижимается к нему, стараясь втиснуть туда, где впервые это услыхала, то, что прерывисто в ней дребезжит. И подняла в ужасе глаза… в ужасе, который вдруг заколыхался и рассыпался.
Шарообразные, золотистые в зеленой рассветной мгле, уличные фонари бесконечной вереницей уходили вдаль. Рядом с ними прижались к земле кряжистые ряды зданий, в окнах которых мерцали тусклые огоньки, а внизу, в долине, основательно и прочно расположились две махины — скотобойня и консервный завод. Тонкими ажурными линиями протянулся виадук, и на фоне неба вздымались четыре большущие дымовые трубы, такие мощные, такие прекрасные в искристой полутьме рассвета, в котором растворялся валивший пз них дым, что Мэйзи не удержалась, вытянула руки, будто хотела их потрогать и обнять. Все ее тело дрогнуло, дрогнуло замирая, и в глазах появились слезы, сквозь которые засверкала и заискрилась вся эта прекрасная улица, и каждый фонарь был теперь окружен лучами и сиянием.