У Херси этот процесс предстает в его «конечной фазе», когда люди превращены в «примыкающих», в соседей по бесконечным очередям к окнам всемогущего Бюро, которое решает за граждан все их дела, почти без исключения штампуя запреты и отказы. Разрастаясь, как раковая опухоль, эта «научная» организация жизни порождает все эти блок-схемы, в которые полностью уложен человек: и законы стерилизации для «неполноценных», и жесткие лимиты на грамотность, и утренние душегубки перед зданием Бюро, и жалкие надежды проломить стену бесчеловечного рационализма и практицизма, внедренного во все сферы общественной и индивидуальной жизни.
Фантазия? Разумеется. Но прежде всего сатира, чей объект — порожденное «прогрессом» отчуждение человека, которое все болезненнее ощущается на Западе с ходом лет, и наивность расхожей веры в будущее счастливое общество, созданное торжеством разума, помноженного на успехи науки, техники, индустрии. Гротескная образность Херси с особой отчетливостью выявляет тенденцию насильственного обезличивания и незримого контроля над каждой мыслью и побуждением человека, — одну из тех тенденций, которые больше всего тревожат в 70-е годы американскую литературу. В этом смысле его повесть можно отнести к числу наиболее характерных литературных явлений последнего десятилетия.
По складу дарования Херси напоминает писателей-моралистов XVIII века, да и само его повествование схоже с тогдашней притчевой литературой, например с философскими повестями Вольтера. О чем бы ни писал Херси, в конечном итоге речь у него непременно пойдет о духовных возможностях человека, оказавшегося перед лицом невымышленных трудностей и вынужденного предельными усилиями духа отстаивать свое достоинство и право, как это пытаются делать в «Моем прошении о дополнительной площади» Сэм и Мейси. От своих персонажей Херси требует всегда, в любых условиях сохранять образцовую нравственную стойкость. Это сообщает его произведениям налет ригоризма, однако в той атмосфере разброда и безверия, которая отличала Америку начала 70-х годов, такое требование получило для себя безусловное оправдание, каким бы категорическим оно ни было. И во многих тогдашних книгах звучали те же интонации, те же призывы не поддаваться подавленности, апатии, цинизму…
Быть может, особенно страстно звал к этому Джеймс Болдуин (род. в 1924 г.) — и в своей публицистике, и в повести «Если Бийл-стрит могла бы заговорить» (1974), оказавшейся одной из литературных вершин десятилетия. Простая, трогательная история любви, «Бийл-стрит» буквально переполнена размышлениями о сложных проблемах, стоящих сегодня перед черной Америкой, об истинных и тупиковых путях ее борьбы за действительное равноправие. Двадцать лет движения, возглавленного Мартином Лютером Кингом и захватившего миллионы черных и белых американцев, означали громадный сдвиг, который не мог быть безболезненным, потому что перевернулся весь уклад бытия и строй мировосприятия, веками сохранявшийся в негритянских кварталах. Творчество Болдуина выразило и размах, и противоречия, и объективную логику этого переворота. В «Бийл-стрит» была сделана первая попытка подвести его предварительные итоги.
Описанная здесь гарлемская улица только по беглому впечатлению напомнит то «цветное» предместье, которое знакомо из книг Ричарда Райта да и самого Болдуина ранней поры его творчества. Как будто та же причудливая и грустная гамма красок и те же нищета, боль, страх. Но что-то глубоко переменилось на Бийл-стрит. Исчезла безнадежность, хотя расизм по-прежнему растаптывает живые человеческие судьбы и по-прежнему витает над Гарлемом надрывная тоска. Исчезло чувство неизбежности поражения, хотя все так же каждому с детства ведомы несправедливость, бесправие и отчуждение от мира за пределами гетто, а часто — и от тех, с кем приходится делить жизнь.
Человеческие катастрофы здесь повторяются с тех далеких времен, когда возникло само гетто. Существенно, что теперь они осознаются по-другому. История Тиш и Фонни, которую рассказал в своей повести Болдуин, — это давно ставшая для Америки привычной трагическая история расистского надругательства над гуманностью, верой, любовью. Самой предсказуемостью развязки она должна была бы сломить героев, привив им комплекс расовой неполноценности и отчаяния, но Тиш и Фонни — поколение начала 70-х — понимают свое место в мире не так, как понимал некогда дядя Том, и даже не так, как поколение сверстников Болдуина. Драмы, разыгрывающиеся по неизменному сценарию, несут в себе для них другой урок. И это урок духовного мужества, солидарности, способности все выдержать, преодолеть, перетерпеть, не поступаясь гордостью, храня свою индивидуальность и национальную самобытность.
Рубеж, который обозначен в исторической биографии черной Америки событиями последней четверти века, слишком значителен, чтобы не пробудилось новое самосознание. О нем и написана повесть Болдуина, возвращающая к коренным вопросам негритянского опыта: какой тип человека сформирован, какой духовный багаж наследуют сегодняшние сыновья Гарлема? Травмированность, чувство человеческой разделенности, мучительное ощущение связанности расой, подавляющей личность? Или, может быть, в минуты самых тяжких переживаний Гарлем становится действительно родным домом, землей для негритянского Антея, триста лет не уступающего в своей неравной схватке с расизмом?
Болдуин — художник, слишком обостренно видящий контрасты негритянской жизни, чтобы отвечать на эти вопросы односложно. И в «Бийл-стрит» перед читателем пройдет вереница людей, духовно сломленных, признавших «метафизическую реальность расы» вековечной и непреодолимой, а тем самым молчаливо смирившихся и с утверждаемыми расизмом мифами, и с его социальными установлениями. На Бийл-стрит «сама смерть была проще простого, и то, что вело к ней, тоже было проще простого — вроде чумы». Оттого десятилетиями господствует здесь сознание своей навечной приписанности к гетто, своего наперед известного безрадостного удела, который способен создавать лишь общность отчаяния, рожденную неволей, и растравлять отвращение к жизни да вымученные иллюзии морального «черного превосходства». «За что только не цепляешься, чтобы выдержать ужас, когда ужас окружает тебя со всех сторон».
Но герои Болдуина сумели сохранить достоинство и веру, которая отвергает самосохранение любой ценой и не признает убогого идеала законопослушного, «незаметного» существования. Они дети новой эпохи, когда на негритянской окраине утверждается — пусть мучительно, но неуклонно — решимость защищать свое право на человеческую жизнь. Когда нравственная пришибленность отступает перед твердостью духа, сохраненной среди грязи Гарлема и ужасов тюремного ада. Когда отступает разобщенность перед высоким чувством сплоченности и готовности совершить «прыжок с вышки отчаяния», пусть этот прыжок кажется смертельным.
История движется вопреки всем «метафизическим реальностям», и ее движение лишь делает их особенно непереносимыми. В минуту великого напряжения душевных сил пригоршней праха становится все наносное в человеке и высветляется его истинная гуманная суть. В повести Болдуина эта мысль — центральная. Порой не столь отчетливо воплощенная, она тем не менее присутствует и во всех других повестях, которые вошли в эту книгу. Трагизм многих их страниц не имеет ничего общего с капитуляцией перед злом, а вера в человека непоколебима, как ни тягостны социальные обстоятельства, формирующие его жизнь.
Тилли Олсен
«Йоннондио тридцатых годов»