Рут, помедлив, сказала:
— Все меняется. Все начинает пониматься по-другому. Время идет, и все становится другим.
Но и это были только слова, и она не знала, может ли он понять то, что она хотела выразить, — это было так неясно и ей самой.
— Но ведь так было и с тобой. Я знаю. Ты затворилась от всех, не хотела видеть меня и никого вообще, и на его похоронах ты не плакала. Я видел тебя на кладбище ночью, ты лежала на его могиле… О чем ты думала тогда? Какие слова мог бы найти для тебя кто-нибудь? Я хорошо видел, как это было, а теперь знаю и сам. Я корил тебя. А теперь не корю.
— Но потом были и другие дни… после его смерти… были дни, когда становилось легче. И я, казалось мне, начинала что-то понимать.
Он яростно замотал головой.
— Что же тут можно понимать? Нет же в этом никакого смысла — в том, что произошло! Твой муж был молод, полон сил, он был хороший человек и был счастлив, и ты была счастлива, и вдруг его не стало, и моего ребенка не стало, и в этом нет никакого смысла, ничего, кроме жестокости. Ничего.
Рут бессознательно перебирала в пальцах подол, испуганная неистовством его отчаяния, горечью, звучавшей в его голосе; она была потрясена, потому что привыкла думать, что священник, конечно, знает больше, чем дано знать другим, и многое может понять и объяснить.
Она начала было рассказывать ему о том, как порой мир для нее вдруг менялся и становился прекрасен, как, неизвестно откуда, у нее возникало прозрение, и ей словно бы делался понятен смысл всех вещей. И о том, что она чувствовала на похоронах и что чувствовал Поттер, стоя на коленях возле мертвого тела Бена там, в лесу. А Рэтмен неотрывно глядел на нее, и она видела, что смысл ее слов не доходит до него и нет у нее никакого права говорить ему все это — не существовало для него утешения в его утрате.
Он сказал:
— Все разлетелось на куски, и никто не в силах собрать их воедино. Почему? Почему?
Как могла она знать?
— Мой отец был священником, и отец отца — тоже, и считалось, что так положено быть, и никогда не возникало никаких сомнений в том, что священником буду и я. Мой отец был хорошим человеком, и я думал, что буду таким же, как он. Перед смертью он тяжело болел, месяцами болел, и все худел, слабел и все сильнее страдал от боли, но болезнь тянулась медленно. Он держался, старался продолжать свое дело, отправлял службы, посещал прихожан, потому что они очень полагались на его советы, но под конец не мог даже читать. А смерть долго не приходила, хотя он уже молил о ней. Я приехал домой — я учился тогда в университете, и меня вызвали к нему. Никогда не забуду, как он выглядел. Я его не узнал. Весь сморщенный, словно у него уже не осталось мяса на костях — они прямо проступали сквозь кожу. А кожа стала совсем желтой. Он казался дряхлым стариком. И ничего не мог есть. Мать сидела с ним и давала ему по глоточку воды, больше ничего. И как-то ночью нам показалось, что он умирает. Я сидел возле него. И он сказал: «Я всегда верил. А теперь я знаю». А что же случилось со мной? Я не верю и ничего не знаю. Зачем же мне жить?
Он опустил голову на стол и затих — он так измучился и отчаялся во всем, что уже не мог больше плакать.
— А ты, Рут? Что ты будешь делать теперь до конца своих дней?
— Я не думаю сейчас о том, что станется со мной дальше. Я привыкла думать… мне казалось, что я всегда буду с Беном. А теперь я ничего не знаю.
— Почему ты не уедешь отсюда?
— Куда мне ехать?
— Как ты можешь это вынести: оставаться в этом доме, бродить по лесу, вспоминать?
— Уеду — все равно ничего не забуду.
— А Брайсы…
— Я не вижусь с ними. Только с Джо. Брайсы мне чужие.
— Все чужие.
— Но у вас же есть жена. И еще одна дочка.
— Мне нужна Изабел. Только она мне нужна. А ее у меня нет.
— Да.
— Что со мною будет?
Что будет с каждым из нас, подумала Рут. Он пугал ее, так же, как и его тронувшаяся умом жена, — в них таилась для нее опасность, ведь ее душевный мир был все еще очень хрупок, а единственное, что у нее оставалось, — это стараться сохранить его, не дать ему распасться.
— Завтра я вернусь домой.