— Спас! — раздался зычный, перекрывающий стук дров голос Катерины. Стоя в дверях пекарни, сложив на груди измазанные тестом руки, она смотрела на мужа, качала головой и выговаривала. Возчики, увлеченные работой, ее не слышали, но муж, обряженный в костюм из грубого домотканого сукна, такого жесткого, словно он был скроен из жести, чувствовал, как эти слова свистят рядом с его ухом, и поднимал руку, чтобы от них защититься.
— Я ж тебе говорила, чтобы ты не околачивался тут! Марш в погреб! Я, что ли, буду таскать мешки и расправляться с крысами! Смотри, дождешься, пошлю тебя спать в погреб, чтобы уши тебе отгрызли!
Муж покорно направился к погребу — широкая кепка в черную и коричневую клетку покачивалась у него на макушке.
После обеда, наколов целую гору дров (руки его онемели от беспрерывно подскакивающего топора, силящегося расколоть кривые, словно отлитые из чугуна чурки), он приходил в пекарню и усаживался возле стола. Пристроившись спиной к печке, откуда тянуло приятным теплом угасающего огня, он разворачивал на столе старую газету (столешница его была сколочена из сосновых досок с янтарными прожилками, обегающими круглые сучки, и вся изъедена нижними корками бесчисленных хлебных караваев) и, засучив рукава, принимался наклеивать хлебные талончики.
Газета шелестела и размокала под жесткой кисточкой с клейстером. Клейстер густо ложился на газетный разворот; на покрытые снегом немецкие танки, проходящие по разоренным русским селам, где среди мертвых развалин торчали лишь печные трубы и журавли заброшенных колодцев. Кисточка зализывала и без того гладкую челку фюрера, снятого в своей ставке, — его энергично воздетая рука указывала путь к Волге и Кавказу, упираясь в самый заголовок газеты, а под маленькими квадратными усиками, похожими на хлебный талончик, пряталась самонадеянная усмешка. Шуршащий кончик стирал эту усмешку, и клейстер, затвердевший от теплого дыхания печи, покрывал лицо фюрера смертельной бледностью, а голову — сединой, словно он уже пережил нечто страшное и неизбежное…
Хозяин сосредоточенно наклеивал талончики, старательно пригоняя их друг к другу, словно наклеивал марки на письмо, которое во что бы то ни стало должно дойти до адресата.
Когда по утрам, отправляясь в гимназию, я спускался по лестнице с сумкой под мышкой и видел его склоненным над зелеными купончиками, мне казалось, что этот забитый человек, которого все мы считали малость тронутым, занят очень важным делом: он заклеивал желтые страницы газеты с ее военными сводками, пропитанными дымом пожарищ, и серыми фотографиями и посылал их в небытие. Среди фотографий я помню две: на одной были изображены измученные, голодные русские ребятишки (стоя босиком на снегу, они протягивали к проезжающей моторизованной части свои котелки, наполненные степным ветром и страхом), а на другой — немецкие офицеры, чисто выбритые, откормленные, в ладно сидящих новых мундирах (офицеры стояли на переднем плане, а за их спинами советские колхозники с широкими спутанными бородами, положив на землю ушанки, такие же черные, как вороньи гнезда на соседних голых березах, копали себе могилы, молча отбрасывая лопатами землю, словно рыли котлован для новой избы).
Хозяин сосредоточенно наклеивал хлебные талоны. Он посылал письмо за письмом в небытие.
Все обиды и унижения он вымещал на тараканах.
Тараканы вовсю хозяйничали в его доме. Днем они прятались в щелях дощатого пола или, притворившись сухой луковой шелухой, смирно сидели под нашими кроватями, где на разостланных газетах вяли и осыпались забытые нами гроздья винограда, привезенного родителями еще в базарный день, и валялись сморщенные виноградины — одни похожие на сухие комочки земли, другие покрытые влажным зеленым пухом плесени.
Пока было светло, тараканы сидели по темным местам, даже прятались между страниц учебников и тетрадок, а ночью, когда смолкали шаги и только из пекарни доносился стук лопаты, сажающей хлебы в печь, — лопата подрагивала в руках Катерины, помогая сырым караваям съехать на раскаленный под и улечься бок о бок со своими уже румянящимися собратьями, — они пускались в свой ночной поход. Они завладевали комнатами и коридорами, поднимались по лестнице и стенам, облепляли электрические провода, раскачивая их своим быстрым бегом, копошились в пустых мешках, сшитых из грубой оберточной бумаги, которые Катерина сваливала у входа в коридор, шуршали так монотонно и настырно, что я просыпался.