Выбрать главу

Он вошел в коридор, его крупная фигура на минуту заслонила свет, падающий из открытой двери, потом свет снова прорвался, обдав его сзади лучами, и я, смущенный, двинулся ему навстречу, чтобы поздороваться.

— Поцелуй руку… — шепнула мама.

Я наклонился, чтобы выполнить ее наказ, почувствовал запах конского пота и поводьев и увидел, что его указательный палец намного короче других — на нем не было верхней фаланги.

Отчим не взглянул на меня и ничего не сказал. Он о безразличным, усталым видом наклонился и долго пил воду из котла, висящего на деревянном крючке возле очага.

Вот он выпрямился (на бороде блестели крупные капли, стекая на грудь) и, верно, озадаченный тишиной, царящей в доме, поднял лицо к клетке. Его водянистые глаза стали стальными, розовые мешки под веками зашевелились. Но прежде чем он открыл рот и спросил, где канарейка, из соседней комнаты вышел Персифон, младший сын его брата. Этот мальчик — круглолицый, с редкими пепельными волосенками и белесыми бровями и ресницами — пришел со мной повидаться и показать купленную на ярмарке губную гармошку. Он стоял и улыбался своему дяде, ожидая, когда тот потреплет его по щеке и скажет: «Персифон, Персифон, не считай в окне ворон», а он ответит: «Я смотрел на ветку, дайте мне конфетку».

Эти стишки про мальчика со злополучным именем сочинила учительница, и все ученики знали их наизусть.

Но на этот раз дядя не произнес шутливых слов, а оглядел племянника с ног до головы. Мальчонка растерялся и так побледнел, что брови слились с белой кожей лица.

— Что ты натворил с канарейкой? — спросил в ярости отчим и притянул Персифона за рубаху. Рубаха вылезла из штанов, оголив выпуклый, как фасолина, пупок. — Это твоих рук дело?

Персифон пошевелил губами, видно хотел сказать «это не я!», но оглушительная затрещина чуть не сбила его о ног, он перевернулся волчком и остановился лицом к стене.

— Ты знаешь, откуда я ее привез, шалопут? Из самого Ксанти, из казармы! Знаешь, как я бегал с ней по вокзалу в Софии, когда началась бомбежка? А!

Мальчуган ничего не знал. Он молчал, уткнувшись лбом в стену, затылок и шея его горели от затрещины, а нестриженые волосы, слипшиеся прядями около ушей, вздрагивали при всхлипах.

— Это я, я выпустил канарейку… Я хотел повесить клетку к окну! — крикнул я отчиму, ожидая, что вот-вот прозвенит пощечина.

Но он не пошевелился.

— А тебя не спрашивают и потому молчи! — бросил он и, взяв Персифона за шиворот, понес его к выходу — босые мальчишеские пятки касались кирпичей…

Я смотрел, как отчим пересек двор, вывел коня и, привязав его к телеге, начал расчесывать спутанную гриву. «Считает он виновным Персифона или эта затрещина должна служить предупрежденьем мне, впервые в это утро перешагнувшему порог его дома?» — думал я.

* * *

В одной из комнат, светлой и просторной, застланной цветными половиками (в нее входили разувшись), висела большая фотография в ясеневой рамке, засиженной мухами. Мне кажется, она висела на этом месте с момента постройки дома, потому что пространство между рамкой и стеной было затянуто густой сетью черной паутины. С фотографии на обитателей дома глядел дородный мужчина. Он гордо, по-генеральски восседал на лошади и был одет в пастушью бурку и постолы — широкие тесемки, переплетающие онучи, доходили до самых его колен.

Это был прадед моего отчима — самый видный отпрыск старинного рода, переселившегося в эти места из северо-западной провинции. Мама говорила, что когда-то у него было более четырехсот декаров пахотной земли и огромная семья. По утрам батраки и цыгане под скрип телег и гомон голосов отправлялись обрабатывать его поля, раскинувшиеся по берегам Огосты. А в полдень сам хозяин пускался в объезд своих владений, чтобы проверить, сколько вскопано земли, сколько снопов поставлено над жнивьем. Белый конь бежал, подрагивая стройной шеей, — колосья щекотали ему брюхо. Высокая пшеница ходила волнами, стараясь затянуть его в свои омуты, и конь, весь мокрый от росы, испуганно ржал, боясь утонуть.

Цыгане первые замечали кудрявую, словно облепленную кукурузными хлопьями, папаху хозяина и принимались копать с таким усердием, что сухая земля дымилась под их мотыгами. Подъехав, хозяин натягивал поводья, приставлял ладонь к бровям и, приподнявшись на стременах, оглядывал батраков, которые стояли, опершись на мотыги, и ждали его брани. Но он молчал и только хмурил брови, что означало: «Поживей, поживей поворачивайтесь!.. Вот придет время платить, тогда посмотрите…» и, оборотившись к ближайшему цыгану, говорил: «Эй, Русто, дай кырчагу водицы глотнуть!» Брал в руки нагретый солнцем облитый глазурью глиняный кувшин, заткнутый кукурузной кочерыжкой, отливал немного и пил, жмурясь, не из носика, а из широкого горла — противная теплая вода булькала и заливала ему грудь…