2
— Прежде всего мне хочется напомнить вам некоторые самые общие сведения об этой войне, — начал Фрэнк Миллет, наполнив наши бокалы и успев отхлебнуть из своего. — Русская политика преследовала, безусловно, и собственные цели, но суть в том, что эти цели совпадали с великой, истинной целью — освобождением болгар. Любая подозрительность на этот счет, даже подкрепленная документами, подозрительна сама по себе. Война завершилась на наших глазах, мы видели, как плоды ее были вырваны из рук победителя, извращены Берлинским конгрессом. И те, кто всех громче предостерегал мир о русской угрозе, извлекли для себя наибольшие выгоды. Я имею в виду прежде всего коварный Альбион, дорогой мой Фрэд! Ту плату, что получил он за не слишком умные рекомендации, которые давали султану ваши советники.
— Не отклоняйтесь от предмета, Миллет, не то как бы я не повел опять речь о русской водке.
— Извольте! Я никогда не отрицал своих симпатий к русским. Если человечность все еще что-то значит в нашем безумном мире, она состоит прежде всего в самоотрицании, в готовности пожертвовать собой ради истины.
— Тысяча чертей, Фрэнк! Вы смешите меня этой пасторской проповедью! Неужто вы и впрямь полагаете, что люди, подобные капитану Бураго, имеют в виду эту пресловутую истину?
— Да, — уверенно отвечал Миллет. — Возможно, вам довелось увидеть в этих людях лишь внешнюю и смешную сторону, но я этих людей знал! Да, это и подкупало в них — никаких громких фраз, все просто, обыденно… Однако пора, пожалуй, приступить к самому рассказу.
— Давно пора!
Фрэнк продолжал, но уже с меньшим пафосом:
— Был январь этого года. После недолгого потепления зима вновь вступила в свои права, и Фракийская равнина (она расположена в южной Болгарии) тонула в снежных туманах.
Плевна к тому времени уже пала, армия Гурко перешла Балканы, и София, нынешняя столица страны, была освобождена. Случилось так, что за несколько месяцев перед тем я присоединился к этой победоносной армии. То обстоятельство, что я не сидел в ожидании известий в тылу, а предпочел собственными глазами наблюдать за сражениями, создало мне некую довольно лестную популярность. «Наш художник» — именовали меня, и мне сейчас трудно объяснить вам, как много значили эти слова для человека, прибывшего в эту неведомую страну из-за морей и океанов. Тут главное — в ощущении. Я не чувствовал себя иностранцем. Офицеры, солдаты, местное население, ради которого и велась война, и, если желаете, даже неприятель, который упорно обстреливал нас, а затем обращался в бегство либо попадал в плен, — вся эта жизнь в ее многообразии стала и моей жизнью. Быть может, лишь мои рисунки и картины могут дать хотя бы приблизительное представление о ней. Мишель верно сказал — то был особый мир, и я, будучи хотя и наблюдателем, принадлежал к нему.
Я уже упомянул о том, что зима начала свирепствовать с новой силой. Это затрудняло передвижение наших частей. Накануне мы взяли Татар-Пазарджик, и всю ночь солдаты помогали жителям гасить пожары — наследие, оставленное городу армией Сулеймана, отступившей к Пловдиву…
— Не забывайте, что я находился при этой армии! — неожиданно вмешался Барнаби с явным желанием внушить недоверие к рассказу Фрэнка.
— Как можно! Вы тоже были поджигателем? — мгновенно вернула удар невеста художника.
— Не перебивайте! Не перебивайте рассказчика! — запротестовали остальные.
Фрэнк продолжал:
— Излишне говорить о том, что люди были изнурены недоеданием, недосыпанием, холодом. А через день-два ожидалось решительное сражение. Пятидесятитысячная армия Сулейман-паши преграждала нам путь к Пловдиву, самому крупному городу Болгарии, и нам предстояло…
— Минутку, Фрэнк! Простите, что я вновь прерываю вас. Но в интересах истины: турок было сорок восемь тысяч семьсот девяносто три!
— Вы становитесь мелочным, Фрэдди!
— Эти цифры были сообщены турецким главнокомандующим на последнем военном совете. Он любил оперировать цифрами, и я не могу не отдать должного его скрупулезной точности.
— Хорошо, пусть так! Нам предстояло сломить заслон из сорока восьми тысяч семисот… и сколько там? Ах да! …семисот девяноста трех поборников Сулеймановой стратегии. Я, разумеется, не включаю в их число английских советников. Полагаю, о них расскажете вы, Фрэд, когда подойдет ваш черед… Итак, рано поутру командующий Западной русской армией генерал-адъютант Гурко (у него было обыкновение вставать раньше всех) приказал частям авангарда занять левый берег Марицы — так называется тамошняя река, — в те дни полноводной, не скованной льдом. Гурко сам выступил с авангардом. Не желая отставать от событий, последовал за ним и я.
Светало, но солнце еще не успело рассеять тьму. Только туман постепенно бледнел. Он был похож на мастику, о которой вы тут недавно говорили, Фрэд, — помните? Стоит капнуть в нее воды, она становится молочного цвета. Так вот… Я ехал верхом, беседуя с князем Церетелли, одним из адъютантов Гурко. Сравнительно молодой, он тем не менее служил перед войной консулом в Адрианополе и, следовательно, был знаком с местностью и местными нравами. Кроме того, Церетелли участвовал в комиссии, которая расследовала зверства турок при подавлении крупного восстания болгар в районе Пловдива, — материалы этого расследования благодаря корреспонденциям моего покойного друга Макхэгана стали призывом к мировой совести. Об этом и беседовали мы с князем Алексеем. Потому что наконец приближался черед Фракии, заслуживавшей свободы более, чем остальные болгарские земли. И еще потому, что где-то перед нами, за пеленой тумана, лежал Пловдив.
«Я поражен! — сказал мне Церетелли. Говорили мы по-русски, я уже прилично владел этим языком. — Готов поклясться, что вы успели побывать в Пловдиве. Знаете о холме с часами, знаете мост, мечеть Джумая, названия различных церквей… Впрочем, возможно, что вы просто прочли какое-нибудь описание города?»
«Ни то, ни другое, князь! Но мой бай Никола так много мне о нем говорил, что я могу перечислить по именам не только храмы, но и всех пловдивчанок! Правда, сведения несколько устарели, — добавил я. — Тому уж десять-лет, как он бежал из Пловдива».
Сказавши это, я обернулся, пытаясь различить в тумане моего слугу. Я называю его слугой, хотя слово это неточное. Открыв бай Николу среди его соотечественников — толмачей и проводников, я сразу почувствовал, как мало подходит к нему это название. Выражение его лица говорило о том, что он не из тех, кто привык услужать. Вот этот набросок в какой-то мере дает представление о нем…
Миллет показал нам рисунок. Я увидел нос с горбинкой, мохнатые брови, торчащие усы. Вольнолюбие, упорство, даже упрямство были в крупных чертах этого насмешливого лица, в тяжелом подбородке. Но кроме того — воодушевление, мальчишеская горячность, душевный подъем.
— Да, вот это мой бай Никола; я называл его на болгарский лад: бай Никола. Не только потому, что он был значительно старше меня годами, а словечко бай свидетельствует на их языке также и о возрастном различии. Гораздо важнее, что это был человек много повидавший и переживший, чьи злоключения можно сравнить лишь с вашими необыкновенными приключениями, Фрэд, хотя они и совсем в ином роде. Ему не доводилось охотиться в Африке или верхом добираться в Хиву. До того ли было ему!.. Впрочем, я еще к этому вернусь, пока добавлю лишь, что необычный этот человек по доброй воле вызвался служить мне. За плату, разумеется. Я тоже получал жалованье от своей газеты. Но он сразу же объявил, что будет со мною лишь до Пловдива, то есть до той минуты, пока не разыщет там Теменугу, свою невесту.
Пока мы с князем беседовали, туман все больше редел, потом нам навстречу всплыло солнце, и все вокруг ожило. Слева возникла неровная линия пехотных батальонов, посторонившихся, чтобы дать нам дорогу. Справа открылась обрамленная заснеженными ивами темная гладь реки, на которой поблескивали плывущие льдины.
«Стойте! Остановитесь! Стойте!» — послышались возгласы. Штабные офицеры впереди нас мгновенно осадили коней, торопливо уступая кому-то дорогу. И тогда я увидел генерала Гурко — вернее, узнал его по русой, надвое расчесанной бороде и по ему одному свойственной манере сидеть в седле — удивительно прямо, почти с каменной неподвижностью, оттянув стремена далеко вперед. Генерал молчал.