Выбрать главу
Как роскошны владений твоих и картины и тени! Ты мне припомнился в дни, когда свет брезжит в сумрачной сени. Ты волнистою грудью вздымаешься, маясь глубоко, и мрака всесильного кубок ты вволю впиваешь, и беспросветным веком свое смыкаешь ты око. Как в саван мертвецкий, ты берег в прибой одеваешь, и будто призраки стонут на дне одиноко. В огне их могилы, в мерцающей царственно пене. Лицом, изнемогшим во сне, как в оковах сурового рока, взирают, как жизнью и гробом ты был и бываешь.

Вошел официант, чтобы обменять бутылку.

— Погасите этот дурацкий свет! — сказал Балтазар.

— Да ведь вы, господа, не будете же сидеть в темноте?

— Эйнаровы стихи в темноте ярче светят, — заметил врач.

Свет погасили, но прежде налили стаканы. И длинный волшебный гимн раскинул свои огромные сети, несомый энергичным, но спокойным и даже как бы чуть-чуть застенчивым голосом поэта, голосом, лишь в последней строфе поднявшимся на могучих крыльях навстречу дню.

Как дети дивятся, резвясь на берегу после шквала и видя ракушки — улов твоего смертоносного лона, так любы мне грохоты бурь и потоков подводные стоны, ты, о игривая глубь, где сердца вовек не бывало. Вихри миражей, тени, скалы одинокой колонна — все лики твои будут ныне и присно со мною. Пусть холодна твоя грудь под пряжкой зари ледяною, пусть зря к тебе скалы взывают, не получая ответа, верь, что видений единство туманное это в душу мне хлынет, кипя исполинской волною.

Молча выпили стаканы. Настала долгая пауза.

— Теперь твой черед, Бьёрн! — сказал поэт. — Каждый из нас должен внести свою лепту, чтобы скоротать эту дьявольскую ночь.

— Мой? — хрипло спросил врач. — Да ведь у меня ни голоса, ни вдохновения. Я только и умею, что вспарывать и снова зашивать людям брюхо. Нет уж… а нельзя ли спеть что-нибудь веселенькое? Ты, фаререц, наверняка не откажешься угостить нас песней.

— Трудновато будет петь без приплясу, — раздался из тьмы сиплый голос фавна.

— Так спляшем! — сказал Эйнар Бенедиктссон. — Зажигайте свет!

Балтазар осторожно отделился от стула и тут же беспомощно растянулся на полу. Врач тоже предпринял попытку добраться до выключателя, но и его постигла та же участь. Во мраке раздавались смех и ругань двух потерпевших неудачу.

— Не трогайтесь с места и держитесь крепче! — приказал поэт. Он улегся плашмя на пол и при помощи разных ухищрений пытался доехать на брюхе до выключателя, однако и он покатился кувырком и пришвартовался под столом в противоположном конце салона.

А тем временем машинист Грегерсен завел свою песню, отбивая такт каблуками по ножкам стола. Он пел жиденьким, но пронзительным голосом старинную шуточную хвастливую песнь об императоре Карлемагнусе и его двенадцати пэрах, которые на Руси чуть было не погибли от чар поганого язычника царя Гугона, но благодаря смелости, стойкости, а равно и вмешательству сил небесных восторжествовали над колдовством: Виллум пробивает золотой жердиной стену в пятнадцать локтей толщиной, Энгельбрет ныряет в котел с кипящим оловом и выходит оттуда цел и невредим, Ярл Олаф стократно преуспевает в девичьей светлице, Роланд, дунув в рог раз единый, сдувает с головы у царя Гугона все до последнего волосочка, а архиепископ Турпин в довершение всего напускает погубительный поток на царство языческое, которое и стало бы добычей потопа, если бы великодушный император Карлемагнус, воззвав к милосердному богу христианскому, не остановил разбушевавшиеся воды…

Валявшиеся на полу исландцы, уцепясь за ножки стола и стульев, подхватили в полной темноте звонкий припев:

Едут они из французской земли, деву-красу везут на седле — труби, Оливант, в Рунсивале!

Вскоре после полуночи буря стала утихать, ветер повернул к северу. Над морем, где, подобно цепям, отливающим серебром, катились длинной пенной чередой тяжело дышащие валы, загорелись звезды.

Из каюты горничной Давидсен доносились полузадушенные крики, сливаясь с жалобными воплями больных морской болезнью. Старшая горничная держала девушку за руки.

— Не бойся, Мария! — говорила она ласково. — Я с тобой, да и врач на пароходе едет.