Теперь он совсем перестал писать.
Хеннинг учился на медника, но по нынешним временам спроса на эту профессию нет, и он живет на пособие.
Мы пили, Хеннинг все больше пьянел.
Он тяжело поднялся, сипло сказал: «Пока!» На лице его застыла глубокая печаль. Он медленно вышел из «Равелина».
Я еще немного посидел, допивая свою рюмку и размышляя о том, какая судьба ожидает Хеннинга; я всегда думал, что он в жизни не пропадет, что, излив свою угрюмость в стихах, он наконец от нее отделается. Он никогда не показывал мне своих произведений, я много раз просил его дать мне что-нибудь почитать, но он отнекивался, говоря, что даст мне потом уже изданную книгу.
Я допил рюмку и ушел.
Пройдя немного по улице, я вижу Хеннинга, — он сидит на скамейке и тихо плачет, из носу у него течет кровь. Оказалось, он упал и расшиб нос о гравий. Мы вернулись в «Равелин», пошли в уборную и смыли с него кровь, я попытался его развеселить, он, по крайней мере, перестал плакать.
Я предложил съесть за мой счет по бифштексу.
Мы взяли такси, поехали в какой-то ресторан и заказали еду.
Хеннинг пришел в себя, и что-то похожее на улыбку иногда мелькало на его глупом печальном лице.
Бифштексы исчезли у нас в желудках, и мы снова начали пить водку и пиво. Нам удалось поднять себе настроение до уровня спокойной веселости, и теперь мы сидели и острили по поводу нашей сладкой жизни.
В ресторан, улыбаясь, входит высокая молодая женщина, она целеустремленно направляется к нашему столику и спрашивает, можно ли присесть. Мы говорим, что очень рады: чего нам не хватает, так это женского общества.
Хеннинг заказывает пиво на всех.
Молодая женщина — шведка, она рассказывает, что отец у нее был болен раком желудка, ей приходилось сидеть с ним целыми днями, а сегодня утром он умер, и, чтобы хоть как-то развеяться, она села на катер и приехала в Копенгаген.
Мы с Хеннингом по очереди заказывали пиво на всех, а один раз заказала она, продолжая при этом оживленно рассказывать. Слушая ее, я заметил, что на правой руке у нее, между большим и указательным пальцем, вытатуирована роза. Меня удивило, что она улыбается, говоря о смерти отца, но, возможно, он был мерзавцем и теперь она вздохнула с облегчением. А может быть, это у нее нервное.
В основном ее интересовал Хеннинг, обращалась она все время к нему и в какой-то момент спросила, не найдется ли у него местечка, где она могла бы сегодня переночевать, ведь, по-видимому, трудно получить номер в гостинице так поздно, к тому же это очень дорого, а у нее совсем немного денег с собой.
Хеннинг тут же указал на меня: дескать, у меня есть комната, которой я не пользуюсь, и там есть диван. Он здорово набрался и хотел пойти домой и завалиться спать.
Я предложил ей свой диван.
Она по-прежнему все время обращалась к Хеннингу, а он все больше уходил в себя. Он встал, попрощался, кисло-сладко ухмыльнувшись мне, и вышел вон.
Мы вдвоем сидим молча, потом она начинает рассказывать о своем отце; он всю жизнь проработал на чугунолитейном заводе, наверное, там-то и надышался пылью и всякой пакостью и от этого заболел раком. Ему всего лишь сравнялось пятьдесят пять. Мать тоже умерла, несколько лет назад, у нее был тромб. Брат уехал в Канаду, с тех пор много воды утекло, а о нем ни слуху ни духу.
Пока она говорила, я думал о том, что давно не спал, не лежал — или как там это еще называется — с женщиной. А ведь эта на вид довольно-таки привлекательна; с другой стороны, я так надрался, что меня не очень огорчит, если она захочет просто лечь спать.
Мы ушли из ресторана, взяли такси и поехали ко мне; дома у меня было немного вина.
В машине она доверчиво и нежно положила голову мне на плечо.
Ну-ну, подумал я, мы наверняка найдем общий язык.
Я принес рюмки и вино, и мы молча выпили.
Вдруг она вышла на середину комнаты, задрала платье, и спустила штаны, и обнажила ягодицы, обезображенные четырьмя глубокими синеватыми шрамами, и при этом посмотрела на меня странным, страстным, полным отчаяния — демоническим взглядом, от которого меня мороз подрал по коже.
Она говорит очень громко, почти кричит:
— Тот, кто меня поранил, был датчанин и твой однофамилец, Нильсен!