Выбрать главу

Но Гелла и бровью не повела. «Пустяки, — бросила она и лишь рассмеялась, услыхав про тюрьму и полицию, — болтовня все это. Они только грозят тюрьмой и полицией, — сказала она, — полиция ничего не может нам сделать, пока нам нет восемнадцати». И тогда он чуть-чуть позабыл о своей беде. Но тут вдруг завечерело, стало смеркаться, и уже по пути домой он знал, что теперь и вовсе невозможно отдать письмо, надо ждать до утра, ничего ведь не скажешь отцу, пока кругом ночь. Но рано утром, когда в комнату заглянуло солнце, он взял школьную сумку и вышел из дома, так и не сказав никому ни слова, и долго стоял, прячась за изгородью, пока не увидел Геллу. Теперь она уже не смеялась, а глядела печально и строго, и на лбу ее обозначилась резкая складка. «Идем», — сказала она, и вдвоем они спустились к болоту, туда, где над черной топью висел утренний туман и стояла плотная тишина, и Гелла доверху набила обе школьные сумки землей и галькой и потом закинула в воду — далеко-далеко. Это — конец. Он услыхал всплеск и понял, что это конец — нет больше школы, нет ни отца, ни братьев, даже кровати нет. Только Гелла есть у него. И только пещера в лесу.

Они крались туда поодиночке, выбирая длинные кружные пути, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза, и все утро ушло на то, чтобы расширить и утеплить пещеру: они наносили веток из леса, потом Гелла вдруг пропала куда-то, но скоро вернулась с большими бумажными мешками в руках, и ножом они нарезали дерну и соорудили крышу. Работали оба бесшумно, быстро, как одержимые. Им и прежде случалось играя строить настоящую пещеру, чтобы в ней жить; сколько раз говорили они между собой, мол, хорошо бы сбежать из дома и спрятаться в лесу, но нынче, когда мечта обернулась явью, они уже не говорили об этом, а если случалось им обронить слово, не взглядывали друг на друга. Но когда солнце поднялось высоко в небо, им уже не оставалось работы. Пещера стояла готовая, только рано в нее залезать, но и податься некуда: на берег и то нельзя — вдруг увидят их те двое в лодке, да и еды у них нет с собой, и нечего будет на себя надеть, когда спустится вечер и похолодает вокруг. Тут и решили, что Гелла одна сходит домой и принесет все, что надо. Вдвоем они просекой взобрались вверх и молча расстались у лесной тропки, но еще долго он глядел ей вслед, долго-долго после того, как она скрылась за деревьями в своем красном платье, с волосами, белыми от солнца, и длинными голыми ногами в сандалиях.

Она не вернется. Он лежал один в пещере и знал, что она не вернется. Должно быть, он ненадолго заснул — сейчас на дворе уже вечер: по свету видно и слышно по тишине. А она не вернется, сколько часов теперь уже прошло с той минуты, как оттуда позвонили отцу, а отец позвонил в полицию… Ее подстерегли у дома и схватили. Но она ничего не скажет. Даже если поколотят ее и бросят в тюрьму — все равно не добьются от нее ни слова. В этом он был уверен. И видел как наяву: ее непокорные глаза; рот, который ничего им не скажет; строгое лицо с маленькой складкой между бровями. Он знал Геллу. Он знал ее всю жизнь. Но нынче она другая — как взрослая. И все другое теперь. Он закрыл глаза и подумал: да, все другое. Вернуться домой и сдаться на милость взрослым нельзя, даже если Геллу поймали и ничего уже нельзя поправить, — все равно, нельзя уходить: он должен остаться здесь, ждать ее.

Потому что так или иначе она убежит от них и вернется сюда, и самое страшное будет, если Гелла вернется и не застанет его на месте. Страшнее письма, страшнее отцовского гнева, страшнее полиции. Стало быть, он должен ждать ее весь вечер, а может, и всю ночь напролет, — ужасно, но смысла нет притворяться, будто все это не взаправду, а понарошку — игра, мол, такая или сон. Потому что это взаправду.

Он выбрался из чащобы сквозь пролом в густом кустарнике и, застыв на краю откоса, уже набрал в легкие воздуху, чтобы в отчаянной своей тоске выкрикнуть хоть мольбу, хоть имя чье-то. Но мир объяла слишком плотная тишина. Лодка с двумя рыбаками уплыла, и белая-белая морская гладь сливалась с небом, море уже не дышит, и из леса тоже не слышно, ни звука, ни шелеста травинки. Он протянул руку — тронуть куст шиповника, но и тот притаился, да к тому же обзавелся глазами: он что-то высматривал, подслушивал, выжидал. Да и все вокруг притаилось, слушало, выжидало. И он нырнул в небытие и растворился в природе — рухнул в траву, на землю, и понял вдруг, что уже поздно, что настал конец, от земли струился мрак, и ноги пронизывал ледяной холод, и не стало больше ни глаз, ни рук. Навсегда. Но все же он не совсем умер, не совсем ушел в небытие — земля под ногами раскачивалась еле слышно, чуть вперед, чуть назад, все сильнее и сильней, пока снова не проснулось море и не забормотало где-то глубоко внизу между скалами. И ветер снова задул, еще издали слышал он свист ветра и ощущал его дыхание на своем лице; он открыл глаза и видел, как заструилось, замелькало в траве и зашуршало в кустах, и ветер помчался дальше и вдохнул жизнь в большой ясень, который могучей громадой высился над сосняком — и ясень зашумел, расправил крылья и воспарил в небо. Тогда и ему не осталось ничего другого, как встать и раскинуть руки и взмыть в дальнюю высь, и он разом оглядел все вокруг — весь край с его огненными полями, дорогами и садами, со сверкающей зеленой дымкой яблонь и алым пожаром рябин, и пожар охватил его самого, проник в него до самых кончиков пальцев, до самых корней волос, и сердце его раздулось и уже не умещалось в груди, оттого что в той головокружительной дали, в могучем сиянии света над морем и сушей вспыхнула вдруг крошечная алая точка. — Гелла! — воскликнул он и закружился в пляске, замахал руками, но она была еще слишком далеко — еле заметная искорка на краю неба, где море сходилось с высоким, желтым, как глина, откосом, но искорка мигала, двигалась, приближалась к нему. — Иди же, иди сюда! — крикнул он, и восторг судорогой пробежал по телу. — Гелла! Гелла! Гелла! И все вернулось при звуке ее имени: зной лета и зимняя стужа, ветер и круженье птиц, и он почуял запах земли и солнца и сладкую горечь диких лесных ягод. — Гелла! — сказал он и увидел большой каштан, на который как-то раз они влезли и спрятались под кроной, в тот самый раз, когда отец запретил ему играть с Геллой, но он все равно играл с ней, они всегда были вместе, даже когда были врозь, и он увидел иву с большим дуплом, где они прятали записки, и увидел потайное место у топи, где они складывали лучины и соломинки условным способом, только им двоим понятным. Он разом увидел все это — и правда, нет ничего, чего бы он о ней не знал. Гелла, снова позвал он, Гелла, Гелла… Да что за пытка: Гелла почти не приближается, алое платье ее порхает взад-вперед между морем и скатом, а порой она и вовсе замирает на месте. Наконец она увидела его и замахала ему вроде бы даже сердито, показывая, чтобы он скорей бежал к ней, и он побежал, полетел, скатился с крутого склона и во весь дух помчался ей навстречу, чтобы нагнать ее, обнять, задушить в объятьях и все-все сказать ей. О Гелла, Гелла, Гелла! Но она снова остановилась, и только теперь он заметил, что она тащит огромный мешок; опустив ношу, она застыла чуть ли не в грозной позе, а у него уже заплетались и подгибались ноги оттого, что Гелла была такая, какой он увидал ее издали, такая, какой он всегда ее знал, и все равно — совсем-совсем другая вблизи.