Выбрать главу

Он двинулся вдоль комнаты, и, когда прошел между мною и зеркалом, я увидела, что желтая шаль, точно крыло, распростерлась над ним; он произнес: «Ты — единственная, кого я когда-нибудь любил».

Он остановился у окна и замер. Дул легкий ветерок, и бледно-зеленые шторы совсем рядом с его лицом зашевелились. Он двинулся вдоль комнаты и, когда оказался между мною и зеркалом и я увидела шаль, распростершуюся над ним, точно крыло, сказал: «Браки совершаются на небесах. Впрочем, некоторые совершаются в аду. Наш — единственный, которому не бывать нигде — ни на земле, ни на небе, ни в аду».

Он остановился у двери и постоял так немного. Потом повернулся и, глядя на меня, сказал: «Любовь мертва. Любовь глуха. Любовь нема. Любовь не умеет понимать. Это все равно, что беседовать с богом».

Он двинулся вдоль комнаты, и, когда оказался между мной и зеркалом, я увидела, как шаль распростерлась над ним, точно крыло, и он произнес: «Это — как стучаться в дверь, которую вовеки не отопрут. Это — как биться в стену, которая никогда не рухнет».

Он остановился у окна и постоял там немного. Поднял лицо, словно вдыхал запах моря, словно прислушивался к его шуму. Бледно-зеленые шторы колыхались перед ним в порывах вечернего ветра, который дул с моря, напоенный его запахом, насыщенный его шумом. Потом он повернулся и, глядя на меня, произнес: «Я потерял тебя прежде, чем нашел».

Он как раз проходил между мной и зеркалом, когда вдруг остановился, повернулся ко мне и так остался стоять между мною и зеркалом.

Я смотрела на него и видела его отражение в зеркале, видела его прямо перед собой и видела отраженным в зеркале, которое мерцало за его спиной, когда он произнес: «Для меня безразлично — жить или умереть».

И он отвернулся от меня.

Я видела его лицо, когда он отворачивался, видела в зеркале отражение его лица, когда он повернулся к зеркалу, видела его искаженное, перекошенное лицо.

Это было уже почти и не его лицо, это был лик утраты.

Я видела в зеркале желтую шаль, простершуюся над ним, видела желтое крыло, нависшее над ним.

И крыло задвигалось, и воздух затрепетал.

Потом крыло поднялось, а воздух, прозрачный и трепещущий, наполнился желтым светом.

Вдруг оказалось, что ранний вечер сменился глубокой ночью. И сделалось не «сейчас», а «девять лет назад». Не квартира на Индиан-стрит, а японская казарма на полпути между Валенсия и Гарсия Эрнандес.

И это был не он, стоящий здесь передо мной под желтой шалью, а мой отец.

А желтая шаль, трепещущая над ним, словно крыло, больше не моя, а моей матери.

Я вскинула руки и прижала ладони к ушам. Но все равно я слышала — и не могла избавиться от этого — вопли моей матери и мучительный крик отца.

Он сидел передо мной на корточках, пошатываясь. Его руки лежали на моих вздрагивавших плечах. Его лицо, страдающее и испуганное, было совсем рядом, прямо перед глазами. И виделось мне то отчетливо, то в тумане.

Я и не знала, что плачу, пока не услышала, как он повторяет опять и опять: «Пожалуйста, не плачь».

«Как я люблю тебя, — говорил он. — Не надо, не надо плакать».

Но я уже не могла остановиться.

III. Желтая шаль (1944)

Девочка проснулась, когда отец поднял ее на руках из кровати. Она знала, что еще не утро, потому что лампы зажжены и ярко сверкают. Ей уже десять лет, и она не любит, когда кто-нибудь пытается ее носить на руках, даже отец. Она попробовала выскользнуть из его рук, но не смогла. Оказывается, ее завернули в одеяло. Она повернулась в отцовских руках, чтобы спросить его, куда они собираются, и увидела в комнате множество молчаливых японцев. Она не стала ни о чем спрашивать. Потом она увидела мать, бледную, почти лишившуюся рассудка. Отец сказал, чтобы она спала прямо у него на руках. Она попыталась и не смогла. Японец сказал: «Пошли!» Уже в дверях мать увидела свою любимую яркую желтую шаль и спросила японца, можно ли взять ее с собой. Японец разрешил. Мать завернула ее в шаль: ночь была холодной, и ветер сек лицо, там, где оно не было прикрыто ничем. Заснуть стало еще труднее. Поверх отцовского плеча она видела множество молчаливых японцев. Они шли долго, пока не достигли большого дома. Японцы ввели их в большую комнату и оставили там. В комнате было очень светло и очень пусто. Там не было ничего, кроме походной кровати у стены напротив двери. Мать сняла с нее шаль. Отец положил ее на кровать и велел спать. Она старалась уснуть, но не могла. Она смотрела, как мать ходит по огромной комнате. Потом она остановилась возле двери, привстала на цыпочки и, подняв руки, попыталась повесить шаль на крючок высоко на стене. Потом она попробовала смотреть не мигая на большую лампу, висевшую на шнуре. Стало больно глазам. Она опять попыталась уснуть и не смогла. Она сказала отцу и матери, что не может уснуть. Те присели к ней на кровать, чтобы убаюкать ее. Свет был слишком яркий, комната большая и чужая. Потом вернулся японец. Мать поднялась, потом наклонилась и поцеловала ее, велев ей быть хорошей девочкой и спать, и ушла с японцем. Она смотрела на шаль на стене рядом с запертой дверью. Потом отец велел ей заснуть. Она услышала вопль матери. Он был таким громким, что она решила, что мать вернулась в комнату. Вдруг оказалось, что отца нет рядом с ней — он шагал по комнате от окна к двери. Каждый раз, когда отец пересекал комнату, она видела, как шаль трепетала, словно крыло, над его головой. Мать перестала кричать, а отец больше не ходил взад-вперед, а стоял напряженный, ждущий. Мать закричала вновь, и отец вновь принялся мерить комнату шагами, и каждый раз, пересекая комнату, он проходил под маминой шалью, которая трепетала над ним, словно крыло; крик опять прекратился, и опять замер отец, напряженный, ждущий. Опять донесся крик, и вновь заметался по комнате отец. Крик то звучал, то замирал, становясь все слабее и слабее, пока девочка не перестала слышать его. Отец стоял под шалью, которая дрожала над ним, словно крыло, стоял напряженный и ждущий. Но крик не повторился. Девочка смотрела бессонными глазами на отца, застывшего в оцепенении под шалью. Она видела, что его шатает; она видела, что его совершенно окаменевшее лицо стало как бы распадаться. Девочка даже не вздрогнула, когда услышала вырвавшийся из груди и горла отца звериный крик. Она смотрела, как ее отец согнулся и рухнул. Слышала, как он заскулил. И не могла отвести глаза, безумные и широко раскрытые, от его тела, пока не пришел японец и не выволок тело из комнаты. Она чувствовала себя совершенно проснувшейся. От бессонницы глаза болели и были почему-то сухие. Она моргала этими бессонными глазами, стараясь вызвать слезы, моргала долго и много раз, но слез не было, как долго она ни старалась.