— Официант, получите. Пожалуйста. Не надо сдачи. Спасибо.
— Доктор уже уходит?
— Послушай-ка, Хейкки, ну куда тебе торопиться?
— Пора. Мне что-то нездоровится.
Надо встать, быстро. Надо. Сначала руку. Как я решусь ее поднять, когда на ней лежит другая рука? Надо решиться. Не могу же я остаться. Девушка такая молоденькая... Могла бы быть мне дочерью...
— Спокойной ночи, милые девушки, я ухожу.
Голова пошла кругом. Она придвинула свое лицо совсем близко и чуть ли не в рот мне сказала спокойной ночи. Губы раскрыты. Почему я весь дрожу? К счастью, все кончилось. Оглянуться в дверях? Страшно. Оглянусь. А она смеется. Смотрит мне вслед и смеется. И подружка смеется. Вместе хихикают. Нагло так. Сначала соблазняла и распаляла. Совсем меня смутила. Им легко смеяться над старым, беспомощным человеком.
3
В прихожей он разделся и на цыпочках прошел в кабинет, оттуда прокрался к дверям спальни и прислушался. Из спальни доносилось ровное дыхание Кристины. Когда он забирался в постель, Кристина даже не шевельнулась. Она привыкла к тому, что он засиживается в кабинете далеко за полночь, и не просыпалась, когда он ложился.
Проснулся он от запаха кофе, почувствовал себя бодрее обычного и вскочил с постели. Потом вспомнил вчерашнее и заглянул на кухню. Там мурлыкала Кристина.
— Доброе утро.
— Вот это да. Я даже не помню, когда ты спал дольше меня. Садись пить кофе.
— Спасибо.
— Ты, кажется, поздно вернулся? Я заглянула к тебе в кабинет в половине двенадцатого, тебя еще не было. Вот так история. Довелось однажды поглядеть на тебя спящего.
Кристина ни о чем не догадывалась. А шапка? Шапки не было.
— Газеты посмотришь?
— Это уже попало в газеты?
— Что попало?
— Ничего. Я просто... Это вот, я спутал,
— Пей же, надо скорее ехать. Эса уже звонил,
— Куда ехать?
— На дачу, конечно.
— А разве сегодня воскресенье?
— Сегодня троица, Пентти приедет, и Оскари, и Кайса — все приедут на дачу... Кайса с детьми, кажется уехала уже вчера. Эса скоро заедет за нами,
— Я не... Мне надо...
— Ах да, прости, пожалуйста, я совсем забыла, у тебя же юбилей.
— Какой юбилей? — удивился он. Он надеялся застать сегодня директора или Хурскайнена и попытаться что-то сделать. Ему хотелось побыть одному. Может быть, он заглянул бы в клуб — в кои-то веки, — но никакого юбилея он не мог припомнить.
— Ты же еще на пасхе получил приглашение — собраться всем на троицу, — напомнила Кристина. — Ох, прости, пожалуйста, я совсем забыла приготовить твой фрак.
— Не надо фрака, обычный костюм.
— А где приглашение?
— Не помню.
— Ты уверен, что там не говорилось о фраке?
— Да... да, уверен, в прошлый раз тоже фраков не было.
— А теперь, может быть, будут, ведь это же сорокалетний юбилей.
— Нет, — сказал он, вообще не намереваясь туда ходить. Он был там десять лет назад, сразу после войны, и решил, что через следующие десять лет не пойдет.
Потому и забыл об этом. И не пойдет. Пусть себе Кристина думает, что он туда собирается. А он проведет день в одиночестве, почитает и подумает. Если придется, сходит в клуб, опрокинет стаканчик и вернется домой, вскипятит чай, возьмет Хокусаи или какого-нибудь средневекового художника и будет смотреть. Просто смотреть.
Когда Кристина и Эса уехали, он позвонил Хурскайнену. Никто не ответил. Позвонил директору. Тот тоже видно, уехал на дачу.
Он начал просматривать утренние газеты, но это скоро ему прискучило.
У всех газетчиков одна страсть, и это делает газеты противными. Они объявляют хвастливых бездарей и надменных, скучных личностей национальными героями. Он вспомнил о торжественном заседании, посвященном сорокалетию. Пойти туда значит встретиться со своим прошлым. Полтора десятка старых баб, брюзгливых и седых, которые одновременно с ним попали в университет из некоего мужского лицея и, может быть, были когда-то мужчинами. Теперь они ни о чем другом, кроме добрых старых времен, не говорят. А это доброе старое время, которое они имеют в виду, было полно таких же потуг, таких же заискиваний, попоек, невежества, вранья, таких же двусмысленных анекдотов, как нынешнее. Только половину этого они перезабыли. Им запомнилось похмелье, оно маячило в их памяти, как золотое время, но о наступившем утре они забыли. Вот и все.
Он не пойдет в это общество лживых пасторов, навязывающих анекдоты аптекарей и надутых полковников.
Заметив, что снова думает о прошлом, он почувствовал горечь. Он тоже стар и бессилен.
С карандашом в руке он начал делать подсчеты.
Если бы проработать еще три года, можно бы скопить столько, чтобы купить тот хлев и разводить шампиньоны.
Вот так-то.
Сдастся ли он, или станет сопротивляться и будет отстранен?
Может быть, он неправ. Но ему и не нужна победа собственных идей. Он хочет делового разговора о проекте. Это важнее всего. Успех науки зависит от того, насколько удается преодолеть ее ошибки в свободной дискуссии. И в науке, и в любом проекте это гораздо важнее, чем непогрешимость отдельного ученого или проектировщика.
Такова участь всех думающих людей в современном мире. Судьба интеллигенции и просвещения тоже этим определяется. Тем, что люди обмениваются мнениями, ошибаются и бодро начинают сначала, а не тем, что безошибочно мчатся вперед, как экспрессы. Такое нынче невозможно. Образованный человек все чаще говорит: истина не однозначна. Он не может сказать, подобно политику: вот это — правда, дело обстоит вот так. Ему приходится говорить: это дело не однозначно.
Политики слишком часто объясняют отсутствие односложных решений беспомощностью науки. Они требуют простых решений. Но мыслящий человек не способен их давать. Интеллигенция не может упрощать явления, потому что видит их глубже. Поэтому интеллигенция и предана забвению в демократических странах, в странах западной демократии, во всяком случае. Про другие не знаю.
Тот, кто умеет предложить однозначное решение, стоит у власти. И так повсюду — в политике, в школьном управлении, в религиозной жизни, в литературе. Поэтому и получается, что в руководители выходит тот,, кто способен твердо сказать: дело обстоит только так.
Слуги в седлах.
Он встал, прошел на кухню, открыл кран, наполнил стакан холодной водой и принял две таблетки.
Дыхание перехватывало, сердце беспокойно колотилось. Ему все равно, кто сидит в седле. Оно считается только с самим собой.
Бог с ним, какое мне дело до всего этого. Меня все равно надолго не хватит. Пойду спать.
Он пошел в спальню, лег на кровать и вдруг вскочил.
Одна несчастная небольшая мышца. Неужели я ей поддамся? Не выйдет!
4
Кто день за днем не ожидал в бездеятельности, когда правление пригласит его на дружеское собеседование, тот не знает, что такое нарастающий страх.
Так он думал, сидя с английской газетой на коленях в большой и пустой комнате клуба.
Здесь еще чувствовался запах утра, хотя вокруг уже был вечер. В коридорах шла уборка. Из боковых комнат доносился однообразный пьяный мужской гомон.
Он выпил чашку кофе, съел булочку и продолжал предаваться скуке. Хотелось повидать Хурскайнена или директора. Хотелось повидаться с людьми, которые бы выслушали его и которых он сам мог бы выслушать. Выслушать и освободиться от этой тяжести вынужденного отпуска.
Но кого он мог повидать и кому высказаться?
Он перебрал в памяти участников сорокалетнего юбилея. Нет. А другие знакомые? Нет ли кого-нибудь среди них? Но ведь и сам он, кого бы ни слушал, слушал всегда вполуха, продолжая размышлять о своем.
«Где-то в самых глубинах души, которые нельзя окончательно задушить ничем вульгарным, никакой ложью или иронией, современные мыслящие люди научились распознавать грех; и это знание, которого они не могут утратить и от которого не могут освободиться...» — он это только что где-то прочел. И запомнил. Кажется, это был Оппенгеймер.
Если Оппенгеймер, то там должно быть: «физики».