Нельзя вообразить более неподходящего сочетания, кроме, пожалуй, ребенка с пистолетом. Теперь, когда она может сформулировать все то невнятное, что занимало ее в детстве, она задается вопросом – может, эта необъяснимая тяга, это волшебство обязаны тому факту, что часы с их шестеренками, пружинками, колесиками и стрелочками представали перед ее взором странными инструментами тайной лаборатории, где при наличии проницательности и удачи можно опытным путем открыть лидийский камень Хроноса; только вот данная алхимия, как выяснилось, еще сложнее, чем у древних. Родители были уверены, что с такой страстью и интересом к часам девочка станет часовых дел мастером. Однако часовых дел мастером, то есть невинным и неповинным помощником в молотьбе времени, она не стала. Зато стала археологом, то есть санитаром, врачевателем и знахарем ран, которые наносит время людям и вещам; так что она находит призрачное утешение в своей жизни то в одном, то в другом, внося раскопками свою толику в неравный бой со всеми пагубными последствиями Хроноса, теперь уже пребывая в уверенности, что это не «годы приносят разумение[8]», осознание и приятие, но изучение, которое и делает время тем, чем назвал его древний поэт, – «милостивым[9]», другими словами благоприятным, благопутешествующим и кротким, особенно последнее. «Это и должно меня заботить впредь, – решает Д, – и пусть понадобится отдать остаток жизни, если нужно, на то, чтобы превратить горькую полынь в мед, а ярость – в кротость».
Луна уже клонилась к закату, когда она в изнеможении бросила взгляд на окно, где показался дымчато-синий кусочек неба, а на нем – накрепко приколоченная, кованая серебряная компания из звезд и звездочек, устроивших перекличку на утренней заре. Она вперила туда свой взор, стараясь не моргать, поскольку трепетала перед судьбой их тонкого, неосязаемого существования. Она помнит, что пока строила, чувствовала себя неуязвимой, почти бессмертной, несмотря на заботы и усталость; вероятно, из-за того, что ей необходимо было завершить «дело», отдалявшее, словно оберег, любую беду. «Может, теперь, когда я закончила работы, мне нужно начать еще какую-нибудь стройку, чтобы заговорить то зло, что бродит вокруг? И чего только не приходит человеку в голову, чем только он тешится? – смущенно изумилась она. – Пока ставишь цели и задачи, обновляешь, продлеваешь время жизни в уверенности, что нельзя уйти, прежде чем закончишь: чувство, ложное чувство, предчувствие, мания, шизофрения – как ни назови, этот спасательный круг существует, и ты за него хватаешься». Глупые детские мысли распухают и наводняют мозг; усталость и сонливость – плохие советчики, но все-таки только такие ссоры с самим собой, как она уже и раньше замечала, разоблачают и обнажают нас. «Еще одна комнатка, чуланчик, хотя бы балкончик, как те северные балкончики; теперь, когда дыхание становится все более непосильным, все более изнурительным занятием», – произносит она сдавленным голосом и добавляет, – а если еще предположить, что я по крайней мере не буду лишена удовольствия подтрунивать над ним самим: «Меня не беспокоит, что я ухожу, меня заботит только, что я не закончила дела, – скажу я ему. – Давай, приходи, когда тебе вздумается, жалкий развратный нахлебник, ты не за мной пришел, ты пришел, потому что тебе нравится, когда остаются недоделанными человеческие дела, дела всей жизни!» А потом добавила: «Да о чем я говорю? Разве я могу усмирить его руганью? Разве это то изучение, которым я решила заняться? Если уж он примет решение навредить, никому из прочих злонравных богов не придется прикладывать руку – уж лучше мне молчать в тряпочку».
Каждый раз, когда Д. предается таким абсурдным размышлениям, одна странная мысль приносит за собой другую. «Я что, собираюсь снова свою жизнь наполнить неприятностями? Может, я свихнулась? Я только позавчера закончила с домом, – гневно возражает она и вскоре добавляет. – Я говорю не о переоцененном слове „всегда“, являющемся перевернутым зеркальным отражением „никогда“, и не о боли „вечности“, которую мудрецы прокляли и назвали „криком молнии, копьем, что протыкает сердце, мукой Времени без времени“. Я говорю о маленькой, вот такусенькой, отсрочке, о крошке, которой даже голодный воробушек не насытится. Когда кто-то уходит из жизни обиженным, подрывается порядок, и несправедливо, чтобы на живых ложилась тяжесть того, кто ушел обиженным; тем не менее, остается вопрос: кто счастливчик? Тот, кто недостаточно прожил, чтобы осознать неотвратимость Хроноса-Мороса, то есть безгодый юноша, ушедший раньше времени, или тот, кто, как и я, пережил все, что нужно, чтобы это время ощутить?» Она качает головой на подушке вправо-влево, чтобы стряхнуть с себя мысли, как собака стряхивает воду со своей шерсти, но все напрасно – предчувствие вероятности отсрочки жизни продолжительностью прямо пропорциональной личным целям и желанию, велико. И кто может противостоять соблазну такого дара? Кто? «Однако, – подытоживает она, – только кретину не видно, что именно это смехотворное трагикомическое упорство и вращает колесо жизни, а вместе с ней – не стоит себя обманывать – стрелки часов, „исправляя“ время на всех хронометрах: солнечных, настольных, настенных, карманных, наручных; значит, ноль в делителе, ноль в произведении, и в сумме, и в остатке – ноль во всем; плюнь и начинай сначала, а лучше плюнь в конце. Но все-таки я не вынесла бы человека, который лишил бы меня, пусть и нечаянно, рассудка, правды – или, может быть, лжи? – жизни, но вот полюбуйтесь-ка на меня: разве не то же самое делаю я сейчас сама с собой?» Несмотря на оправдания она и сегодня не обнаружила никакой разницы. Результат остался тем же.