Он весь передернулся, и они пошли дальше.
>— Знаешь, Том, почему в Дублине я от тебя сбежал? Я тебе скажу. Не очень это мне приятно, но я скажу. Это произошло в субботу. Помнишь? Ты работал, а у меня был выходной. Стоял дивный солнечный день. Я поехал с девчонкой на Бриттский залив. Ей было восемнадцать. Милая, прелестная, невинная девочка. Я и поныне молюсь за ее душу. Стоял настоящий ирландский июль, прошел короткий ливень, огромные клубящиеся облака плыли со всех сторон, все было в черных и синих кровоподтеках — холмы, белые поля, голубое небо. Мы поплавали и улеглись на прохладном песке. На берегу на целые мили не было ни души. Начинаю обычным гамбитом. Сдвигаю с плечика лямку от купальника. И тут она взглянула на меня — я никогда до тех пор не видал в очах человеческих такого ужаса, такого презрения, такого отвращения, такого разочарования. Она глядела на меня, как на кучу грязи. Я натянул лямку обратно и сказал: «Забудь про это». Мне не шло на ум, что еще сказать, что сделать. Немного погодя она поднялась и выдавила: «Поедем лучше домой, Джерри, ты все испортил». Всю дорогу до Дублина мы и словечка не проронили. А когда расстались, я пришел домой и оглядел квартиру. Все было наготове. Полбутылки вина. Два стакана. В углу кушетка. Солнечный свет заливал комнату. Все было явным. Паскудным. Это был мой час на пути в Дамаск. Меня вдруг озарило, что я дурно влияю на всех, в том числе и на тебя, Том, и, если я немедленно не оставлю все мирское, мне несдобровать. Через год я был монахом.
Нессен остановился впереди, на уступе невысокого холма, и смотрел на небо. Сиял Веспер. Казалось, на холме стоял один из волхвов. Они подождали, покуда он не двинулся дальше.
— И с тех пор ты счастлив?
— За эти три года до меня дошло, что я попал из огня в полымя. Я думал, у меня призвание.
— У капуцинов я тоже так думал.
— …А все свелось к тому, чтобы каждый год пропихивать несколько десятков мальчиков через экзамен, после которого они могут получить какую‑то паскудную работу. Отрекся бы ты ради этого от целого мира? С каждым годом я все лучше понимал, что, если мое призвание ни на что другое не годится, значит, я дурак, и все мы — скопище дураков, и все это наше полезное дело — одно надувательство.
Уходя от пса… Покуда зайца не растерзают на куски… Они решили, что ему будет «легче» в глуши. Из‑за того ли, что он был учитель мыслящий, а таких они себе позволить не могут, слишком дорогое удовольствие? Или простому смертному — этого‑то Голдсмит о сельском учителе и не сказал — вовеки не вынести всего, что засело у него в голове?
Через месяц настал конец. Школьная крыша протекла, и у Тома в классе заниматься стало невозможно: в течение трех недель, пока меняли шифер, ему приходилось перебираться со своими учениками из одного помещения в другое. За три недели он увидал, как они все учат. Но занимал его только Умник, и он был волшебником. Мальчики оказывались у него вовсе и не в классе, а в цирке или же на стадионе. Вся хитрость заключалась в том, чтобы вынудить их следовать за собой, не давая ни минуты передышки, впрочем, и хитрости никакой не было, а просто натура такая. Он был прекрасен; Том порой давал своим ученикам письменные задания, притворялся, что глядит в окно, а сам тем временем завороженно следил за погоней на другом конце класса. Однажды он так стоял, глядя на монастырский огород, а Умник у него за спиной умело вовлекал класс в дискуссию о правах монастырей. Сорок минут он ставил вопрос за вопросом: «Салливен, что бы ты подумал, увидав, как у твоего отца отнимают пастбище?»; «Да, но, представь себе, что раньше оно ему не принадлежало. Представь себе, что раньше оно было церковным»; «Бреннан, а как насчет казней всех этих несчастных бродяг, заполонивших страну и с голоду идущих на чудовищные преступления? Справедливо ли отправлять их на виселицу?» Затем он перескочил на гуманность Джона Хауерда и задуманную им тюремную реформу: «Кэссиди, что ты скажешь об этой идее?»; «Билан, когда, по — твоему, в Англии зародился дух гуманности?»; «Уолш, а что ты скажешь о церкви? Было ли с ее стороны гуманно учить, что ад — это не только пламя, гложущее тело, но и страдания, гложущие душу?»; «Фоли, а ты как считаешь? Человечней это или еще бесчеловечней?»; «А вы все как думаете? Кто был в тот ужасный век гуманней, папа или король?» И тут Том услыхал щелк дверной ручки и, обернувшись, увидал старика Анджело, выскальзывающего столь же бесшумно, как он, видимо, и вошел.
На другой же день Анджело вызвал Тома из класса и сообщил, что после рождественских каникул ему придется, кроме английского, преподавать еще историю.