Вот уже две недели, как Рокки и сам он, Джонни, каждый божий день ходят, высматривают, где бы стянуть цветной бумаги, но только бакалейщики глядят в оба, так что ящик с бумагой чуть — чуть постоит на улице, а потом его сразу забирают обратно, даже руку туда запустить не успеешь. А как‑то раз он, Джонни, решил все сделать по — вежливому, вошел в лавку и говорит хозяину: Мистер, ну, пожалуйста, можно немножко в вашей бумаге порыться? И что же? Он и шагу не успел сделать, а этот гад как завопит: Катись отсюда ко всем чертям, ко всем чертям катись, понял, если только увижу, что ты в бумаге роешься, изловлю и мигом в полицию, в полицию, понял, и чтоб у меня без дураков, понял, воришка такой, отродье подлое! Так что они с Рокки опять стали высматривать добычу, где только можно, а тот парнишка, с лицом, как из воска, все сидел в постели и дожидался. Джонни приходилось трудновато — на глазу у него повязка, где же тут хорошенько в ящике пошуровать, когда нужно одним глазом разглядывать бумагу, нет ли цветной, а другим смотреть на дверь — не идет ли хозяин, да еще все время следить, чтобы глаз этот е темноте оставался, а то он света не переносит. Бот Джонни и сидит в тенечке у горшков с огненной фасолью и фуксией, цветы у нее сверху алые, колокольчиками, а внутри такие штучки торчат, белые с желтинкой, прямо как из воска, вроде как пальцы у того мальчонки с параличом, он сейчас в своей постели сидит, дожидается, когда придут Джонни и Рокки, принесут ему дары: золото, ладан и смирну — кусочки цветной бумаги, и он ласково так станет перебирать их своими слабыми восковыми пальцами.
Отец у того парнишки — грузчиком на железной дороге и, когда ни зайдет к нему в комнату, всякий раз обязательно что‑нибудь принесет: карандаш там цветной, сласти, картинки переводные или еще что. Парнишка — тот отцу прямо в глаза глядит, а отец сует ему что‑нибудь в руки и все куда‑то в сторону косится и бормочет: тебе, мол, потом лучше будет, так ты, мол, не унывай, а сам бочком — бочком — и за дверь; а вот мать — та и смотрит на него, и по голове гладит, одеяло и подушку поправляет и все приговаривает, вот, мол, солнышко скоро будет греть сильней, и он сможет сидеть на крылечке, глядеть на ребятишек, болтать с ними; словно тот после кори или еще там чего поправляется, а отец, видно, знает, что дело плохо. Все соседи так между собой и говорят — дохлый такой мальчонка, зиму нипочем не протянет, того и гляди, в нем завод кончится, им с Рокки прямо боязно — ведь если в нем завод кончится, так и в его тоненьких восковых пальцах тоже, и тогда им — полная труба: никто не сумеет так разукрасить газетные треуголки. У них только до тех пор машинка и крутится, пока у мальца этого, Д. Д. Майлода, пальцы ходят. А жутко все‑таки: вот так однажды глянешь на желтоватые, бледные как из воска пальцы, а сам будешь знать, что они уже больше не шевельнутся — никогда, никогда, ни…
— Ты что, не слышал стука? — ворвался в его думы голос матери. — Там Рокки Уоррен пришел, спрашивает тебя.
Едва Джонни подошел к двери, Рокки схватил его за руку и потянул за собой в узкий переулок.
— Идем скорей, — говорит, а у самого от волнения голос так и скачет. — Скорее: Кирни, ну, лавка угловая, он сейчас у себя на дворе свинью резать будет!
— Подумаешь, очень надо, — сказал Джонни, стараясь высвободить руку. — Я уже слыхал, как свинья визжит, когда ее режут, больше не хочу.
— Ну и я, ну и я не хочу, — сказал Рокки. — Школу вот прогуливаю — шел туда, вижу — они в ящики бумагу бросают, которую на свалку, — синей там целые листы, и красная, и желтая, да еще зеленой лист — скорей туда! Оба они на дворе будут, и, покуда свинья визжит, нам, ясное дело, бояться нечего, можно ящики до самого дна перерыть — давай скорей!