Габриэль и Паскуала еще ломали голову над тем, что делать, а уж в деревне знали побольше их. Слухи о письме, передаваясь из дома в дом, точно воздушный шар, распухали от подробностей. Толстые и крикливые бабы, тощие и пронырливые старые девы, одетые в траур вдовы, парни и девушки, дровосеки и батраки — все вдруг взялись прорицать, и каждый твердил свое. Одни доказывали, что Габриэлева природная лень возьмет верх над интересами семьи, и все-де останется по — прежнему. Другие уверяли, что Паскуала все равно уйдет, возьмет с собою старших и уйдет — деревенские кумушки к такой возможности отнеслись особо неодобрительно. Кто-то говорил обратное: мол, в город, как пить дать, поедет Габриэль, по такое предположение было отвергнуто напрочь. Словом, судили — рядили долго и наконец порешили: поедут Габриэль с Паскуалой в город всем семейством.
Габриэль как-то показал письмо приятелям в кабачке, а Паскуала нет — нет да и обмолвится о нем в церкви либо в булочной, так что и муж и жена знали, что думают об их переезде обитатели Лас — Кольменаса. Прежде Габриэль с Паскуалой жили довольно замкнуто в своей уединенной хижине наверху. Теперь же в хижину к ним началось паломничество: каждый почитал своим долгом помочь ближнему единственно верным советом.
— Собирайтесь-ка и езжайте!
— Живите, где жили, и не гневите господа.
— Думаю, так оно будет получше…
— Хорошо там, где нас нет.
Письмо переполошило всю деревню. Когда года два назад в город подался Паскуаль, и то сколько разговоров было. А теперь собралась вся семья. Невеликая вроде бы разница. Но для односельчан Габриэля уход целой семьи был событием исключительным, пугающим, таящим соблазн в себе. Эт0 был первый шаг. И они могли вот так же сняться в один прекрасный день с насиженных мест и уйти в город. Полные тревоги и смутной надежды, спешили они к Габриэлю и Паскуале, чтобы узнать, как те порешили, чтобы дать совет, — они и не подозревали, что гонят-то их к соседям свои собственные сомнения. И то, что спервоначалу казалось заботой одной лишь семьи, обернулось заботой и думой для всех и каждого.
А Габриэль и Паскуала все тянули с решительным разговором. О письме не упоминали, словно его и не было, только украдкой поглядывали друг на друга, понимая, что проклятое ЭТО письмо не выходит из головы ни у того, ни у другого.
Как и ожидала Паскуала, первым раскрыл рот Габриэль. Как-то вечером — она обдирала к ужину кукурузу, — войдя в хижину, Габриэль молча остановился на пороге. Паскуала покосилась на него уголком глаза. Но промолчала. Габриэль подошел ближе.
— Я вот все об этом письме думаю, — наморщив лоб, начал он. — И никак не могу придумать.
Паскуала ничего не ответила.
— И вот что неладно, — продолжал он, с трудом подыскивая слова, — откуда нам знать, правда ли, о чем он пишет, или нет. Ему что — молодой, а в наши-то годы сниматься с места, менять дело, ехать куда глаза глядят нелегко. Мы ведь отродясь отсюда не уезжали, а коли куда ездили, так на жатву только, в соседнюю деревню. А ведь город-то, он за тридевять земель отсюда.
Паскуала согласно кивнула головой.
— А теперь смотри, — говорил Габриэль, — вдруг в городе все, как он пишет. Вот славно было бы. И для нас с тобой, и для ребят. Они бы там научились уму — разуму, а? И еще какому стоящему ремеслу.
Паскуала снова согласно кивнула головой. II Габриэль, набравшись духу, выпалил:
— А в общем, скажу тебе так: надобно ехать. Хуже, чем тут, нигде нет и не будет, пропадай все пропадом…
Паскуала поглядела на мужа, и глаза ее засветились радостью, потому что и она думала так же.
Габриэль поймал ее взгляд, облегченно вздохну л и, пройдя в свой угол, повалился на лежанку, точно речь эта лишила его последних, самых последних сил.
Паскуалу же, напротив, обуяла жажда деятельности. Она мигом разделалась с кукурузными початками и начала метаться по хижине, перекладывая вещи с места на место, натыкаясь на них, размахивая руками и болтая без умолку:
— Чего медлить, собираться так собираться. Отобрать вот только, что с собой берем. А из дому выйдем чуть свет.
И, помолчав с минуту, решительно объявила: — Послезавтра и едем.
— Послезавтра едут, — сей же миг поведала своим приятельницам — двум дородным и крикливым соседкам — некая вездесущая кумушка.
Наступил день отъезда. В лачуге, что на горе, заканчивались последние приготовления. Габриэль утягивал и перевязывал здоровенный тюк с одеждой, Паскуала складывала в старый, латаный — перелатанный мешок разную утварь: сковородку, горшок, миски, деревянные ложки. Руфо помогал отцу, а Габриэла — матери. В стороне от них Бернардо и Ремедьос, сидя на полу, возбужденно спорили о том, какой из себя этот город, и где он может быть, и что увидят они по дороге; Валентин же, самый младший, только удивленно таращил на всех любопытные черные глазенки.
Наступил тот особенный момент, когда размеренное и однообразное доселе существование вдруг приобретает новый, ускоренный ритм. Все сразу забеспокоились, засуетились — скорее в дорогу, впереди новая жизнь. Они сделали выбор, и остановить их или вернуть назад было уже невозможно.
— Давай, давай, пора отправляться, — торопил Габриэль, и его голос, хриплый, резкий, словно уже и не принадлежал ему, звучал, как команда, требующая безоговорочного подчинения. Бернардо и Ремедьос вскочили на ноги. Паскуала сунула в мешок последнюю миску. Руфо подхватил узел с едой на дорогу — хлеб, сыр, фасоль, кусок копченого мяса, связку — другую луку и чесноку, соль, перец и пару бутылок масла. Бернардо взял несколько узелков поменьше, а Ремедьос перекинула через плечо две связанные меж собой фляги — с водой и вином. Все готово. Все глядят на Габриэля, ожидая от него распоряжений.
— Ну, с богом, — наконец произносит он. И семья трогается в путь.
Габриэль и Паскуала вышли последними. Не в силах противиться охватившему их чувству, они на миг остановились на дороге и оглянулись назад. Большой сосновый стол и камышовые стулья удалось продать, и опустевшее жилище теперь выглядело просторнее, в углу чернел остов старого топчана без матраса, на полу — консервные банки, порожние бутылки, корыто, разбитый кувшин, какое-то тряпье, обрывки бумаги — никому не нужный хлам. Перед глазами закружились причудливые, бредовые видения прошлого, а сами они уже точно жили в другом мире, хотя еще и не знали, в каком. И поэтому, прощаясь теперь с той, прежней жизнью, они как будто прощались и с собой.
— Знаешь, ведь мы здесь прожили двадцать шесть лет…
Габриэль не глядел на жену, словно не слышал ее слов, и выражение его лица не изменилось. Он только пробормотал сквозь зубы: «Двадцать шесть лет…» Двадцать шесть лет — не шутка. Двадцать шесть лет — не год и не два. А что осталось от этих двадцати шести лет? Ломаный топчан, который никто не захотел купить, груда порожних бутылок и банок, корыто, битый кувшин, рвань и клочки. И это за двадцать-то шесть лет…
— Письмо у тебя? — нарушила вдруг молчание Паскуала.
Тревога, в ее словах прозвучавшая, вывела Габриэля из оцепенения. Оп начал судорожно рыться в карманах.
— Вот оно, — протянул он жене помятый голубой конверт.
Оба долго разглядывали его. Письмо — это все, что у них было, единственная их надежда. Пустота, образовавшаяся на месте той, прежней жизни, должна быть чем-то заполнена. Им надо было верить во что-то, иметь осязаемое доказательство реальности новой, где-то ждущей их жизни. Доказательством этим стало для них письмо сына, в их глазах оно приобрело магическую силу. Они будут хранить его как зеницу ока, как талисман, способный творить чудеса и вызволять из самых затруднительных положений. Оно будет исцелять их от сомнений, от неуверенности, от тоски. Когда они спросят себя, куда ж это их занесло, что ожидает их впереди, письмо все объяснит им, и в душе вновь затеплится огонек надежды. Увидев, что письмо на месте, они почувствовали себя лучше и уверенней.