— Ну что? — проговорил я едва слышно, толкая локтем Клешню.
— Смотри вон туда. — И он показал в просвет в самшитовой изгороди.
Мы посмотрели туда… Там, на галерее, одно окпо было поднято, и за ним виднелась женщина — такой красоты, какую я и на картинке никогда не видывал. Казалось, что она так и светится, никого не ослепляя, как пречистая дева на небесах. Была она вся белая — белая и с черными волосами… Голые руки, все в драгоценностях, она положила на подоконник, словно нарочно хотела, чтобы их залило дождем. Платье на ней было белое, как она сама, и слишком легкое для такой погоды, как будто и холод ей нипочем. На голове у нее была легкая мантилья или вуаль голубого цвета, и концы ее свешивались в окпо и трепыхались на ветру, и казалось, что они единственное, что есть в этой женщине живого, потому что сама она сидела не шевелясь. Она улыбалась, глядя в нашу сторону, но ее глаза, черные, большие и широко раскрытые, смотрели не мигая, даже ресницы не шелохнутся, от чего тоже было жутковато…
И тут, сквозь матовые стекла, мы увидели, как по галерее идет мужчина, и снова съежились, но все глазели и глазели. Через несколько мгновений он подошел к окну и стал рядом с ней. Такой высокий господин, очень худой, с длинной рыжей бородой, а одет был в длинный балахон, будто священник или монах. В зубах у него была длинная сигара, а глаза беспокойные и испуганные, ровно у дурачка какого. Глянул он в сад и тут же залопотал как‑то по — непонятному; временами и голоса‑то не было слышно, а видно было только, что все шевелит губами, и говорит, и говорит… Положил руку на голову прекрасной этой госпожи и мотнул бородой в сторону сада, как будто ей что‑то показывает, а сам все бормочет без конца, и явно что‑то пакостное, хотя красивая барыня ему не отвечала ни слова и не переставала улыбаться… Потом вдруг схватил ее сильно за плечо и толкнул назад одним движением, правда не опрокинув при этом, так что надо думать, она сидела па какой‑нибудь каталке. Потом вылез снова — и все говорит этак быстро — быстро, да и не говорит уж, а кричит, и стал рвать у себя волосы из бороды и потом сдувать их с ладони, и при этом еще дышит тяжело… А потом вдруг расхохотался так, что у нас мороз по коже пошел, взмахнул руками к пебу и захлопнул окпо с таким ударом, что не знаю, как только не посыпались все стекла.
Меня все это так поразило, что уж и не помню, как ставил ноги на ступеньки, помню только, что оказался на дне ямы, задницей в глине, а сам трясусь, как старый паралитик. Ребята тоже скатились вниз — не помню, раньше или позже, — и все мы мокрые, будто из пекарни выскочили. Потом, не говоря ни слова, выпрямились, приняли еще по хорошему глотку из бутылки, и когда уже совсем готовы были сматываться, то услышали вдруг выстрел из ружья, и на нас попадали сверху клочки листьев камелии…
— Да, сеньор, все это правда, и все произошло именно так, как я вам только что сказал. Клянусь вам памятью моего покойного отца…
— Нет, сеньор, нет у меня охоты ни есть, ни чего‑либо еще, и не устал я вовсе. И потом, когда я говорю об этих вещах, то чувствую, что меня уже не берет «задумка» — а то ведь все время, что меня продержали взаперти, в участке, она меня прямо‑таки заездила, и даже думать не давала о том, что произошло.
— Ну, как скажете, лишь бы только мне позволили побыть здесь. Сделайте мне такое одолжение, прошу вас. Если меня снова сведут в участок, просто не знаю, что произойдет… Уж лучше пусть меня сразу отведут в тюрьму. Молодому парню, да с горячей кровью, когда его бьют По лицу, а у него руки в наручниках, то прямо хоть ложись и помирай в тот же самый момент… Это не по — людски, и не знаю, как это есть люди, и христиане, которые могут делать такое другим людям, и тоже христианам. Так что прошу вас как о милости…
— Бог вас вознаградит, сеньор, бог вас за все вознаградит… И все будет так, как вы скажете… И до скорого, если будет на то воля божья…
ГЛАВА II
—
— Почему, господин начальник?
—
— Изоляция? А это еще что такое?
—
— Оно, может быть, так и положено, раз уж вы это говорите… Но все же кому, скажите, было бы плохо, если бы она сама меня и кормила тем, что мне приносит?
— Ну, не знаю, не знаю… Что же теперь делать бедной старухе? Раз уж она здесь… Обнять бы ее только, чтобы успокоить и чтобы она знала, что я ничего плохого не сделал, и здесь я только даю показания, и никто не сможет свалить на меня то, чего я не делал… А еще я хотел узнать, как там Балаболка и малыш. Я так думаю, что человек имеет право узнать что‑нибудь о своих.
— Нет, сеньор, она ведь такая глухая, что прозалиться мне на месте, если здесь не будет слышно все, что я ей скажу. Да мы, может быть, и двух слов друг другу не скажем, вот только спрошу ее о Балаболке и мальчишке. Бедная старуха уже несколько лет как устала со мной говорить — будь проклят тот день, когда она меня родила на свет, лучше бы мне было родиться в свином хлеву, извините за выражение! Теперь она со мною и не говорит, только смотрит молча и слезы катятся — от них у нее уже борозды по щекам пролегли. Так, знаете, смотрят на неисправимых, уж лучше б она меня изругала в хвост и в гриву… Теперь она только говорит мпе: «Одумайся, сынок, одумайся… Когда же ты наконец одумаешься, сыночек?»