— Ладно, пусть будет как вы говорите, в законах этих я все равно ничего не понимаю, да и нужды нет… но пусть там, на небе, смилуются над вами над всеми…
— Так, ничего. Это я сам с собой говорил. Проститб.
— Да, конечно… Так вот, как я вам уже говорил.;, лило как из худого ведра…
— Эх, сеньор, это, наверное, вам так кажется!.. А я вам говорю, что дождь во многом виноват… Если бы не этот холодина, который меня пробрал, не успел я выйти от Балаболки, и если бы не этот дождь стеной и без передышки, под которым ты словно в кошмарном сне, когда ищешь выхода и не находишь… если бы не это, то многих вещей бы не случилось, а я пошел бы себе на работу и не посмотрел бы ни на кого, вот вам мое слово… Потому что одно дело — тратить свое, заработанное, и совсем другое — когда ты просто лодырь и не знаешь, па что себя употребить в этой жизни, или хочешь прожить ее захребетником. Что я работяга, это все на свете знают, и что никогда на боку не лежу, разве когда уж вовсе работы нет. И работать готов и зимой, и летом, и по хорошей погоде, и по плохой; и скажу вам даже, что в такие вот зимние дни, когда стоит сухой морозец, так прямо в охотку бывает повкалывать. Вы этого, может, и не знаете, да и не обязательно вам это знать, потому как вы больше по письменной части. Ну так я вам говорю, что иногда, бывает, придешь, весь закоченев, да снимешь куртку, да поплюешь на руки, да как вдаришь по камню, и еще, и еще, пока от него мелкий щебень не останется, — тут‑то и почувствуешь, что кровь у тебя согревается и что тебя так и распирает изнутри желание петь!.. И я уж не говорю, когда вдруг солнце покажется из‑за гор… Ну да чего уж теперь, когда все накрылось!..
Так о чем я бишь… значит, добрели мы до Бурги[6] и остановились возле большой трубы. Там нашли здоровый ящик, разломали его на щепки и сделали костер, чтобы обсушиться, а заодно и изжарить хорошо приправленный кусок свиного филея, что Окурок унес из трактира тетки Эскилачи — и это он тоже…
Они таки добрались до оставшейся водки, а когда поели, снова легли вздремнуть — не понимаю, как это неко торые люди могут спать как по заказу… А я опять стал думать и думать, как делаю всегда, когда меня оставляет в покое «задумка». Потому что иметь «задумку» — это совсем не то же, что «думать». Когда я думаю, то я хозяин, но когда найдет на меня «задумка», то я становлюсь совсем другой, будто и не я это вовсе… Я стал думать о Балаболке, которая, наверное, в этот самый распроклятый дождь понесла мне обед на стройку, как мы договорились и как она всегда делала, когда у нас с ней было хорошо; и приходила такая веселая и улыбчивая, а в хорошую погоду приводила еще и мальчонку, и мы садились все вместе под земляничными деревьями… А потом подумал о матери, которая себя вконец заездила работой… И еще я стал думать о том, каким, интересно, был мой отец, которого я никогда не видел, хотя, судя по тому, что о нем говорят, я не много потерял. И подумал о своем брате, о котором ничего толком не было известно: ушел куда‑то, да так и не вернулся; и о сестре со всеми ее хворостями, от которых она, бывало, лежит часами, не шевелясь и без кровиночки в лице, так что лучше бы уж бог ее совсем прибрал… а говорят, что все это у нее от той болезни, что отец подцепил в Кадисе, где он в молодости служил дворником… А потом я стал думать о других вещах: тех, что были и что еще не были; это у меня блажь такая — думать и думать, и не только о том, что произошло, но и о том, что может произойти — а я могу это увидеть, как будто оно уже было… Если бы я не думал, говорил я себе, то был бы как эти обалдуи — вон, валяются мордой в грязи, набив брюхо едой и налившись вином, и отсыпаются, словно детишки, от одной проказы до другой. Но — и это‑то самое дрянное — когда я сижу вот так и думаю, то понемногу перехожу от вещей, которые есть, к тем, которых нет, а после этого всегда приходит мысль о смерти, и тут уж я перестаю соображать: тут находит на меня «задумка», и я больше не могу перебирать в голове вещи одну за другой, так, чтобы у каждой было свое имя и свое лицо… «Задумка» — это когда ты думаешь о чем‑то весь, всем телом, и все видится таким запутанным и страшным, что если бы это длилось подольше, то уже и делать бы ничего не оставалось — только ложись и помирай… Когда оно тебя совсем забирает, то чувствуешь, как что‑то такое в тебе растет, что не ты сам; и все жилы натянуты как струны, и какая‑то сила распирает грудь — сейчас взорвется и разнесет тебя в клочки… А иной раз оно приходит ко мне мягко этак и ласково — как будто ты устал и засыпаешь, — и начинаешь погружаться, погружаться… И вот тогда‑то бывает всего страшней, и я просыпаюсь сразу, как от удара, потому что мне начинает казаться, что так вот, мягко утопая, и не заметишь, как окажется, что ты уже умер… Может быть, сама смерть тут и ходит вокруг, чтобы унести тебя с собою незаметно и без боли, будто ты просто уснул… Часто я бросаюсь к вину, чтобы избавиться от этого наваждения, хотя бы и было мне в этот момент не до гулянок: виио ведь единственное, что прогоняет у меня «задумку», что прерывает это мое погружение куда‑то, все глубже и глубже — не иначе как прямо к смерти… Не знаю, понимаете ли вы меня, но по крайней мере теперь вы это знаете.
6
Так называется в Аурии место, где бьют из‑под земли горячие ключи и где городские власти устроили бассейны для стирки белья. — Прим. автора.