В то время скандал жил у нас в квартире постоянно. Иногда он гудел, как шмель, бьющийся о стекло. Это невозможно было слышать, хотелось пойти в ту комнату, откуда долетали звуки, открыть окно, выпустить, выгнать глупую жужжалку. Не понимающую, что стекло — это стекло, с чем приходится считаться.
А иногда скандал взвизгивал, как тормоза или как собака, на которую наехали. Мама еще раньше говорила: «Ругаться в очереди или в автобусе может тот, кто переходит на басы. Остальным полезнее перемолчать». Отцу полезнее было перемолчать.
Но он не молчал, он спрашивал, зажимая ладони между колен и раскачиваясь, как от сильной боли: «Как ты не понимаешь: в моем возрасте просто невозможно быть московским зятем!» — «Почему? — спрашивала мама, в знак удивления высоко поднимая плечи. — Почему зятем? Через два года, если постараешься, у нас будет кооператив. У Женькиного деда, слава богу, есть возможности!» — «Я не умею стараться на кооперативном поприще. Ты же видишь, мы и здесь ждали четыре года». — «И в конце концов дали мне!»
Тут, опомнившись, мать встряхивала головой, чтоб в ней одни мысли сменились другими, более добрыми, и садилась курить. Курила она так же, как подметала, чистила картошку, надевала сапоги, — красиво. У нее были сильные, ловкие движения и уверенность.
Иногда уверенность заносила мою маму и слишком далеко. Тогда она могла даже спросить, продолжая разговор о квартире: «А знаешь, почему четыре года ждали? Потому что твои черепки никому не нужны, а за мои не только квартиру можно получить!»
Ее черепки были разбитые головы, сломанные челюсти, перебитые носы. Причем не думайте, что хирург Наталья Николаевна Камчадалова имела дело только с пьяницами. Она «штопала» шоферов и пассажиров, разбившихся в авариях; сорвавшихся с высоты такелажников, скреперистов и экскаваторщиков с Комбината, если с ними случалось несчастье. Ну, конечно, и тех, кто пострадал при драке.
…Нет, я искренне не хотела, чтоб все стало в доме по-прежнему. А вернуть мое детство, те дни, когда отец звал меня директором, все равно было невозможно.
Приблизительно об этом обо всем думала я, простившись с отцом, входя в пустой и какой-то остывший дом и зажигая свет подряд во всех комнатах. А потом я подошла к балконной двери и, случайно глянув в ту сторону, увидела, что отец не ушел. Возможно, он хотел убедиться, что я попала в квартиру. А возможно, тоже вспомнил то время, когда они вместе с мамой приходили посмотреть, не замерзли ли у меня ноги, не сползло ли с меня одеяло, не слишком ли дует на меня из балконной двери.
Во всяком случае, он все стоял под фонарем — маленькая фигурка на почти пустой улице. Люди там уже не гуляли, а только возвращались домой. А отцу надо было идти к бабушке, но он все стоял под фонарем. Ему, я думаю, тоже хотелось в прошлое. Что делать — такие желания бессмысленны. И надо смотреть вперед. «Оглядываться — что за мода? — спрашивает в таких случаях Шполянская-старшая, сбивая пепел прямо на наш палас. — В беге, в эстафете, в марафоне, или как там называется, ты видела оглядывающихся, Наташа?» — «Слишком рискованное сравнение», — пыталась остановить Шполянскую-старшую мама. «По-моему, от древних греков до наших дней все изображали жизнь, как бег наперегонки», — говорила Шполянская-старшая и прикрывала выпуклыми веками глаза в знак того, что произнесла истину в последней инстанции.
Но сейчас я рада была бы застать у нас дома хотя бы Шполянскую-старшую, даже вместе с дядей Витей, до того мне стало невыносимо одиноко. И до того больно было чувствовать, что отцу еще хуже.
Наконец он отошел от фонаря, пересек улицу, отправился к автобусной остановке, откуда нашего дома уже не видно, и я вышла на балкон. Ночь светилась вся насквозь сильным звездным светом. А еще ее освещали ракеты, их все пускали и пускали в старом центре, и, наверное, нам с отцом следовало бы подольше потолкаться там в толпе.
Ночь была полна звуками далекой музыки, такой медленной и печальной, непонятно было, как под нее танцевали. Но под нее танцевали те, кто остался на площади, я точно знала. А ближе, на речке, кричали лягушки, и уже совсем под нашим балконом устраивалась на ночь птица, спорила, шуршала листьями.
Вот какое богатство принадлежало этой ночью мне, а я стояла одна-одинешенька и не знала, что с ним делать. Поднималось внутри меня какое-то беспокойство, какая-то торопливость, хотелось к людям. А больше всего туда, куда убежали Вика, Громов и те двое… Что-то заманчивое, взрослое и неотчетливое представлялось мне там, хотя я знала, что на вечеринке, куда пошли Вика с Поливановым, скорее всего будут танцевать под диски, задыхаясь от дыма и спешки, как танцуют, например, у Шполянских.