— А все-таки хорошо, когда классный руководитель молодой… — говорит Тоня.
— Хорошо, когда молодой и любит нас, а так — чем хорошо? — Шура лежит в новых джинсах, закинув ногу за ногу, с длинным суставчатым стебельком в длинных детских пальцах. — Ты можешь объяснить — чем?
— С молодым есть надежда, — объясняет за сестру Ольга, — вдруг и я тоже стану такая? Ну, не в этом году, в будущем…
Заявление оригинальное, если учесть Олины очки и носы пуговками у обеих сестер.
— Какая — такая? — не унимается Шура.
— Ну, такая… — Ольге лень встать. А может, она понимает — вставай не вставай, похоже не получится, поэтому она неопределенно чертит рукой в воздухе. — Ну, такая…
— Красивая? — уточняет Денисенко и переворачивается в траве, становится на коленки, так ей лучше видны Чижовы.
— Женщина, с которой ничего не может случиться плохого, — бормочу я и вспоминаю, как по-глупому мы ждали удачи…
— Веселая? — это наш Охан спрашивает. — «Да? Нет? Я не права?»
— Ты не прав, Андрюша, — говорит Денисенко без смеха. — Все вы, девушки, не правы: человек должен быть надежным…
— Это нам еще в пятом объясняли… — Охан машет рукой, а остальные молчат.
Я тоже молчу и понимаю: несмотря ни на что, мне хочется, чтоб со стороны моря раздались шаги и над травами, над кустами появилось лицо, которое однажды показалось мне до удивления похожим на лицо нашей известной десантницы Галины Поповой.
Вот в чем еще вопрос: показалось или действительно было похоже?
Плывут облака, и ветер толкает в плечо, как живой, как будто хочет заставить действовать, принимать решения, бежать. Но мы лежим. Мы лежим и молчим, мы утонули. Только Шунина коленка высоко задрана вверх. И даже по этому колену видно, что сейчас она опять ринется в спор.
Я так и не знаю, ринулась ли? И о чем заспорили? Я поднимаюсь и иду к автобусной остановке, потому что у меня сегодня первое в жизни настоящее свидание. А до него еще пять часов свободного времени. В котором я хочу побыть одна.
Но первое, что я увидела, входя в дом, была африканская маска, висевшая на стене в прихожей. Не базарная, алебастровая, а настоящая, вырезанная из черного дерева, и я сразу поняла, откуда она взялась.
Мама сидела на балконе в кресле-качалке, аккуратными колечками пуская дым на лежащий у подножья нашего дома Город. И мне ничего не оставалось, как спросить у нее, перевешиваясь через перила:
— Все-таки отправляются? Генкины предки отправляются?
Ничего не отвечая, мама еще раз выпустила дым и еще раз. Потом подняла голову:
— Рефрижератор не может уйти без второго механика и без медсестры тоже. Так что все твои претензии — это несерьезно, Женечка… Что же касается Геннадия — я за ним пригляжу…
— Но почему? — еще пыталась пробиться я.
Мама смотрела на меня, и выражение лица у нее было такое, будто она не знала, сколько медицинских сестер рвется в Атлантику так, что без Генкиной матери флотилия обошлась бы.
— Не по-человечески все это как-то, — сказала я и села на порожек, натягивая юбку на колени и представляя Генку совершенно одного в большой, на шесть человек палате.
— Почему? — мама опять затянулась и опять выпустила светлую струю дыма. — Почему? Наоборот, одно из свойств активной человеческой натуры хотеть взять от жизни все. Вырастешь — поймешь.
— Пельмень как раз так же рассуждает, — буркнула я, поднимаясь с порога. — А в жизни должно быть очарованье…
— Должно… — согласилась со мной мама неожиданно. — Но не во вред самой жизни.
— Как это? — спросила я.
— Реально надо смотреть на вещи, Женечка. Реально.
Я не видела маминого лица, но знала, что прозрачные глаза ее сощурены на Город весело и прицельно.
Вдвоем с Маргошкой мы поплелись ко мне в комнату. А там я заплакала по-настоящему. Я плакала, главным образом потому, что представляла себе Генкину обритую, как у солдатика, и перевязанную почти сплошь голову на тощей казенной подушке. Даже штамп на наволочке со словами «первое хирургическое» подбавлял мне жалости. Даже нетронутая банка с компотом от Чижовых. Даже то, что на больничной койке в первые дни Генка лежал абсолютно плоско, только ступни стояли торчком, как у мертвых. И еще я плакала, потому что сквозь слезы мне легче было говорить Генке разные слова, какие я бы никогда не сказала в нормальном состоянии.
Слезы свои я стараюсь скрывать от взрослых. Мама не одобряет слез ни по какому поводу, но бабушке я вчера вдруг взяла и рассказала. Сидела у нее в доме на веранде, и само вырвалось:
— Часто теперь реву. Лежу с Маргошкой в обнимку и реву…