Выбрать главу

— Хосе, вставай. Пошли работать, старик.

— Молчи, Мануэль, молчи.

Он не мог правильно сосчитать деньги. У него голова-то на плечах еле держалась. Пьянство убивает волю, душу и даже мужскую силу. Подумать, человек всю жизнь себя не жалел, работал, как лошадь, был слугой на все руки и вот к концу жизни так изломался. Душа болит за него.

Дочки мои любили Гундина, как родного. А жена все пыталась его образумить. Она знала, сколько он для меня сделал добра. Но от ее уговоров проку никакого. Раз он не слышит, что ему говорят, значит, и не видит. Я его иногда навещаю, прихожу к нему в конуру. Все стараюсь расшевелить — выйди, мол, на улицу, погляди на народ, подыши воздухом, живи. А он будто не слышит. Сядет со мной на борт фонтана без воды, который у них во дворе, и крошит хлеб воробьям. Точно в облаках витает. И все пиво, которое он выпил, сочится у него из глаз. Горько смотреть, да что поделаешь с человеком, раз воли нет никакой? Страшно представить, что он так ни разу и не повидал свою семью!

Кафе мы держали до тех пор, пока все частные заведения не сделали государственными. Америка плакала, решила, всему конец. Я тоже по первости приуныл, потом плюнул и послал это кафе к чертям собачьим. Америка перешла на завод, чтобы пенсию заработать, а я по-прежнему плотничал, — то там подкинут чуток, то тут.

Через три месяца мне предложили работать сторожем, чтобы я тоже мог получать пенсию. Я согласился и тут же принял кубинское гражданство. Работал неподалеку от дома в академии языков. Пробыл там лет шесть. Сколько перед моими глазами народу ученого прошло — уйма! И большей частью — молодежь. А с каким почетом ко мне относились, уж лучше нельзя. И тебе грамоты, и благодарности, я и мечтать не мечтал о таком. Кто там учился, помнят меня как сторожа Мануэля, а не плотника. Плотничать по-настоящему мне уже не под силу. Вот починить, поправить — это пожалуйста. На пенсию я вышел совсем недавно. Получаю немного, но нам хватает, ведь мне на роду не написано быть богатым. Главное мое богатство — дочки. Та, что выучилась на ботаника, только и твердит, что повезет меня вскорости в Галисию. Она прямо влюбилась в те края и хочет снова поехать туда в гости.

— Не тяни долго, не то меня испугаются.

— Не говорите зря, папа. Вы у нас вон какой дубок.

Что ж, так оно и есть. Каждый день хожу в магазин и приношу в сумках по десять, а когда и по двадцать фунтов всякой всячины.

Сестра по-прежнему шлет письма, и в них одна и та же песня: приезжай, пока я еще на пугало не похожа. Я ей отвечаю, что скоро мы с Каридад приедем. Это я без шуток. Мне ничего не страшно, но лучше бы плыть на пароходе. Дочка смеется. Для нее что самолет, что моторка, которая возит народ из Гаваны в Реглу. Мне не нравится летать так высоко. Хотя я полечу даже на цеппелине, лишь бы повидать близких. Черт возьми, вон раньше — пришел в порт и садись на пароход. Где там! Теперь надо ехать в аэропорт. Оно и понятно — такая даль, а мост не протянешь.

Когда я сижу в парке, все мысли о моей Арносе. Надо же! Кубу я люблю, будто здесь и родился, но мою землю мне не забыть. Люди надо мной посмеиваются, мол, говорит до сих пор с галисийским акцептом. Что ж, от этого никуда не деться. Я приехал сюда в шестнадцать лет. И в свои восемьдесят говорю по-галисийски, как и тогда. Галисийский язык непросто забыть. Только вот беда: почти уже не с кем разговаривать. Да и в парк этот ходят только кубинцы. Мне нравится гулять здесь по утрам, пока солнце не слишком жарит скамейки. Если прихожу после обеда, сажусь вон под то дерево — лавр, оно самое тенистое. Люди знают, что у меня две любимые скамейки, и всегда уступают мне место. Утром одна скамейка, а к вечеру — другая. Я и в дождь сюда прихожу. По воскресеньям в парке шумновато — и ребятня с самокатами, и детские колясочки, и собаки, словом, весь квартал. Бывает, кто-нибудь подшутит, проедется на мой счет. Но я никакого внимания. Мне главное — отдохнуть в покое, а здесь — место лучше не надо.

Иногда ребята подойдут и громко спросят:

— Что это вы, Мануэль?

Увидят, я задумался слишком, не знают, то ли мне плохо, то ли спать собрался. Но ничего подобного. У меня глаза все видят. И я буду жить, пока не придет мой час.

А ребята снова:

— Что вы сказали, Мануэль?

Да ничего я не говорю. Что мне еще сказать?