Слушать такие слова было очень приятно, хотя докопаться до сути нерасторжимости изображения с вечностью я так и не смог. Когда я вошел в зал и увидел сестру, мне вдруг почудилось, что на крышке гроба сидит Герман, любимый кот Паултье, сытый, спокойный. Я тряхнул головой — кот исчез. Я подошел к сестре, поцеловал ее в щеку. Она прошептала, что у нее никак не идут из головы слова директора о том, что созданные художником образы сильнее самого художника и переживут его. Она даже спросила, относится ли это к ее брату, а директор замялся: ведь в конечном счете его музей был целиком и полностью основан на этой идее.
Сестра сказала, что останется здесь не на час, как предполагалось, а на весь вечер. Помню, многие смотрели не на усопшего, а на нее: она-то живая и такая трогательно печальная. Живая и печальная, она была обворожительна в своем черном, но не траурном туалете. Она и мне казалась захватывающе красивой в мерцании свечей и похожей на Паултье, но это была сама женственность, к тому же подчеркнутая чисто женскими ухищрениями: улучив минуту, когда в зале не было никого из посторонних, она доставала зеркальце и подкрашивала ресницы, а порой, независимо от того, был ли возле нас кто-нибудь или нет, вынимала из рукава платья белый кружевной платочек и беззвучно в него сморкалась. Юные коллеги Паултье сразу же безнадежно в нее влюбились.
Через несколько недель после похорон, когда всем стало ясно, вернее, до всех нас дошло, что Паултье ни сегодня, ни завтра не прилетит из турне по Южной Европе, сестра начала ходить на кладбище. Засохшие венки убрали. Она клала на могилу свежие цветы и подолгу стояла, опустив руки, устремив вдаль неподвижный взгляд. Иногда я сопровождал ее, а потом мы вместе заходили в кафе. Мне хотелось позаботиться о ней. Но получалось почему-то наоборот: она помогала мне в разных делах, навалившихся на меня после смерти брата. Я предлагал ей поехать вместе путешествовать, куда бы ей ни захотелось, к примеру читать лекции о творчестве Паултье, но Генриетту такого рода деятельность не прельщала. Правда, она говорила мне, что приводит в порядок имеющиеся у нее материалы о Паултье и собирается кое-что написать. Но в существо этой работы она меня не посвящала. По сравнению с Паултье я в ее глазах был каким-то суррогатом, годным только для будничных дел. Она частенько навещала меня, но лишь ради Германа, который достался мне по наследству от брата. Она что-то нежно ему шептала, что именно, я так и не мог разобрать. Наверно, она говорила с ним на другом языке, состоявшем исключительно из печально-нежных слов, которые мог бы понять один Паултье. Она переехала в его квартиру, и началась ее жизнь вдовы художника, посвятившей себя канонизации того, кто был дли нее дороже всех на свете.
Для посторонних история нашей семьи достигла своей вершины в ту ночь, когда разбился Паултье. После этого мы покатились под гору и только по временам соприкасались с тем, что имело к нему самое прямое отношение. Вот как сейчас. Мы въезжаем в предместье города X. Скоро услышим речь муниципального советника по делам искусства, который откашляется и скажет: «В чем величие нашего гениального земляка? В столь часто превозносимом таланте? Или это нечто большее? Ибо что такое талант, как не верный способ обогнать других на пути к победе? И разве его жизнь, быстротечная, но не суетливая, блестящая, но без лакировки, не двигала вперед человека, чью память мы сегодня чтим, к конечному результату, к финишной ленточке, как говорят наши бельгийские друзья; обозревая его путь, я должен сказать вам: он с самого начала был обречен, от первых дней и до финиша Паул Теллегем был вдохновителем, мог по праву считаться громоподобным Дантоном, которого осудил на казнь Робеспьер, прозванный Смертью (он и правда нес ее в себе). Величие, нет, больше чем величие, жить как королевский тигр — вот что это значит!»