Выбрать главу

Теперь ее рука лежала слабая и безвольная, забыв всякую осторожность. Похоже было, что Соня загнула два пальца вниз, к ладони, а вместо них вставила две игральных кости без очков, будто показывала фокус. Герман положил руку рядом, едва не касаясь култышек. Ее рука свернулась, как лист росянки.

Она встала и пошла в комнату.

— Холодно становится, — сказал Герман, следуя за ней. — Если старики разрешат мне остаться здесь, поможешь мне переселиться, а, Соня? Сумеешь развесить картины? Имей в виду, темные должны висеть на самых освещенных местах. Наконец-то им будет свободно. Когда я еще видел, я мечтал жить в этой комнате. Наверное, тебе покажется очень грустным, что получил я ее, только когда ослеп. Но я и сейчас ясно представляю себе, как мы все устроим, когда перетащим мое барахло.

Герман взглянул на Соню сквозь щель в повязке. Она сидела на краю дивана и смотрела в окно. Изуродованную руку она держала в левой ладони.

«Если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше войти в жизнь вечную без руки, нежели с двумя руками быть ввержену в геенну огненную». До чего ж ловко они умеют отравлять людям молодость! Как винт ввинчивают брехню тебе в башку, а где не помогает отвертка, забивают молотком.

— Интересно, — сказал он, — как быстро приспосабливается человеческий организм. Ведь я всего сутки как ослеп, а у меня уже появилась способность ощущать, что происходит вокруг. Я прямо таки вижу тебя передо мной на диване. Ты лежишь на животе и ждешь, чтобы я подошел и приласкал тебя.

Он направился к дивану, ощупывая перед собой воздух, как слепые на картине Брейгеля. Соня быстро вытянулась на диване и перевернулась на живот. Герман опустился на колени рядом с диваном.

— Ну вот видишь, — сказал он. — Локатор работает отлично.

— Да, — сказала Соня, — меня так тянет к тебе, ты инстинктивно почувствовал это.

Впервые она не закрыла глаза. Я, верно, отвратителен, думал он, но ее именно это и возбуждает, иначе она закрыла бы глаза. Как будто она отдается снежному человеку. Ужасному снежному человеку.

Поздно вечером, когда он уже лежал в постели, зашел отец. Огненный кончик сигареты — как светлячок с красной искоркой. При каждой затяжке из темноты выступало его лицо, призрачно розовое, будто освещенное изнутри огнем, который он в себя втягивал.

— Мы долго говорили с матерью, — сказал он, — и решили, что все же не имеем возможности отдать тебе эту комнату. Твое несчастье потребует от нас больших расходов. Нам придется снова сдавать эту комнату. Чем плоха комнатка на чердаке, тем более в твоем положении. Темновата, конечно, окна там небольшие. Но тебе это теперь безразлично. В хорошую погоду будешь сидеть в саду.

Герман не ответил. Слезы пробивались через его закрытые веки, но их тут же впитывал бинт. Какой смысл плакать, подумал он, если слезы все равно не могут катиться по щекам.

— Мы надеемся, что ты пойдешь нам навстречу, — сказал отец. — У нас и так хватает забот и хлопот.

Отец вышел, не пожелав ему спокойной ночи. Здесь поселятся чужие люди, с горечью подумал Герман. Он стал вспоминать китайцев из Индонезии, снимавших когда-то эту комнату. Ему тогда было десять. У них тоже был сынишка десяти лет и дочь постарше. Ван и Син. Он помнил только, как Ван просунул голову между прутьями лестничных перил и не мог вытащить ее. Лицо у него побагровело, и он дико кричал. Отец с пилой в руках быстро побежал наверх. Герман не решился присутствовать при этом, ибо не видел иного выхода, кроме как отпилить мальчику голову. Не может же красная орущая голова вечно торчать между прутьями! Потом он увидел в перилах отверстие — один прут был вынут; в эту дыру можно было спуститься на перила нижнего этажа. До китайцев в комнате жила симпатичная седая дама. Все семейство ужасно потешалось над ней. Спрашивали друг у друга тонюсеньким сопрано: а где наш сочный помидорчик, где наша крепкая луковичка, где наш спелый персичек? (Это был ее ежедневный заказ в овощной лавке.) Каждое воскресенье к ней приходила подруга. Они сидели на балконе на высоких стульях, точно аршин проглотили. Их голоса слышны были даже в саду. Иногда они выходили в сад и фотографировали все семейство. Подруга долго двигала черный ящик, крепко прижимая его к животу, как бы желая через линзу вобрать их всех в свое увядшее лоно.

— Посмотрите, сейчас птичка вылетит, — говорила она.

Герман всегда получался на карточках с расстегнутой ширинкой. Он был любимцем обеих дам и потому изображал на своем хмуром лице непривычную улыбку, которая его отнюдь не украшала. Рядом старший брат, с поднятыми коленками, такой мрачный, как будто знал, что не доживет до двадцати лет. За ними старшая сестра с физиономией плаксы и дразнилы. Она всегда старалась шевельнуться в самый ответственный момент, специально чтобы испортить снимок. А справа, слева, сзади — младшие братишки и сестренки, словно вокруг выстроенной клином основной боевой группы кто-то щедро опорожнил рог изобилия. Потом он увидел перед собой прислугу-венгерку. Угрюмым, пугливым зверьком притаилась она где-то на заднем плане. В дверях застекленной веранды с фальшивой улыбкой стояла мать — она следила, чтобы Колла сохраняла должное расстояние между собой и детьми и не могла быть принята за члена семьи. Колла, так ее все называли. Настоящего ее имени никто не помнил. Ей было, наверное, лет семнадцать. Герман и его брат любили играть с ней. Самая любимая игра называлась «Моя сестренка умерла». Мальчики ходили вокруг нее и пели. При словах «Предадим прах ее земле» они ныряли к ней под юбку, а она изо всех сил прижимала их к себе. Они вылезали оттуда красные как раки. Герман усматривал какую-то связь между их красными лицами и ее внезапным исчезновением, хотя родители никогда об этом не упоминали.