Они ставят машину в узком переулке за заводом, медленно текущий к раздевальням поток всасывает и разъединяет их, ворота у них за спиной захлопываются — ничего особенного, конечно, просто противно сознавать, что тебя, как зверя, заперли в клетке. От этого делаешься еще слабее, еще безвольней.
Она облачается в спецовку, переодевает туфли, запирает свой шкаф; звонкий девичий смех, сутолока тел, мимоходом брошенная фраза, улыбка, кивок — ей долгое время казалось, они словно всячески стараются поддержать и утешить друг друга. Все расходятся по рабочим местам в огромном зале формовочного цеха, вытяжные вентиляторы уже включены. Утренний свет застревает в пыльных окнах, на потолке горят осветительные трубки, не все ли равно, какая погода, сквозь грязные стекла не разберешь. Все как всегда: цементный пол, немытые стены, станки и столы, вагонетки, сушилки.
Стержни вращаются, руки работают, она свое дело знает. Будешь знать, когда изо дня в день обрабатываешь тысячи десертных тарелочек. Перед ней четыре стержня, их гудение смешивается с гудением других стержней, с шумом станков и тарелочных автоматов, с зычным шипением вентиляторов, разговаривать трудно. Она зачищает тарелочки, одну за другой, жестяным скребком и губкой, две с половиной тысячи надо сделать к концу рабочего дня. Время от времени она выкидывает тарелочку в брак, время от времени переносит тяжесть тела с одной ноги на другую, время от времени распрямляет спину, пытаясь расслабить задеревенелые плечи.
Надо хоть думать о чем-нибудь. Кажется, от бесконечных повторений в работе и в голове тоже сплошные повторения, бегут по кругу одни и те же цепочки мыслей — у нее и в голове стержни. Вокруг одного вертятся ребятишки: только бы в школе у них все было хорошо, да поосторожней бы они на своих велосипедах, да не устроили бы дома разгром, одежду бы не порвали, не забыли бы, что им велено сделать. И привычно сосет, щемит в груди: надо бы поласковее быть с детьми-то, повеселее, заниматься с ними побольше. Вокруг второго вертится квартира, всякие домашние дела, что нужно починить, что срочно купить, какие еще счета не оплачены. И Свен у нее тоже на этом стержне, в одной куче с вещами и счетами, с автомобилем и починками. И опять сосет в груди: бедный Свен, восемь часов с вагонетками у печей в цехе обжига, домой с нею, молодой старухой — землистое лицо, тусклые волосы, плечи ноют, в ногах тяжесть, и пусто, пусто, стержни в голове. Когда-то он заводил речь о техучилище, выучиться на электрика, но, как попадешь за эти ворота, считай, что пути обратно нет. Для нее уж во всяком случае.
Несколько лет она сидела дома, пока дети были маленькие. Концы с концами сводили. Свен подрабатывал где придется: то маляром, то кровельщиком, то разнорабочим, — ей невмоготу было видеть, как он надрывается сутки напролет. И не могла она свыкнуться с тем, что протрачивает все заработанные им деньги и всегда их не хватает. Когда вернулась в формовочный цех, поначалу было тяжело, мечтала устроиться куда-нибудь на половинный рабочий день, по вечерам, уложив детей спать, замертво валилась от усталости. Теперь усталость у нее иного рода, теперь она весь день ходит как в тумане. А стержни в голове вращаются все медленней, и все меньше на них наматывается мыслей.
Она поставила ящики впритык друг к другу, в одном красные и белые петуньи, в другом анютины глазки и гвоздики. Может, теперь уместится еще ящик с помидорной рассадой. Она поливает, рыхлит землю, общипывает увядшие цветки, слышит гомон детворы снизу, с вытоптанных, неогороженных лужаек между домами, видит оставленные на стоянках машины, стираное белье на веревках, песочницы, велосипеды, окна с яркими бликами вечернего солнца.
Живи они в отдельном домике со своим садом, многое, наверно, было бы иначе. Когда копили на машину, тоже думали, что многое станет иначе. На самом деле ничего не изменилось, но мечтать, что изменится, было приятно.
Копошась у себя на балконе с цветочными ящиками, она часто думает о таком домике: какой бы у него был вид, как зеленел бы на солнце свежеподстриженный газон, а вдоль стен у них были бы цветы и еще кресла бы стояли садовые и стол под большим зонтом.
Она пытается отыскать глазами Стига и Кая, они тоже там внизу, интересно посмотреть на них издали, какие они по сравнению с другими. Иногда ее охватывает страх: как-то сложится их житье-бытье, в каком мире предстоит им жить?
Тарелочки крутятся, руки делают, что им положено, станки гудят, в воздухе мелкая пыль, усталость в ногах, весенний день за окном, вагонетки с грузом взад и вперед, взад и вперед по цементному полу. Она снимает тарелочки с гипсовых форм: рука — скребок — губка, ставит их по мере готовности в вагонетку, все новые и новые порции кидает она в зияющую пасть, в ненасытную глотку. По-ихнему это называется производство, звучит красиво, для нее это слово без всякого смысла.
Который час? Как у нее с нормой?
Никого не интересует, кто она такая, о чем думает, как производит зачистку, это к делу не относится, им важно пересчитать подставки с обработанными тарелочками, получить от нее две с половиной тысячи в день, вот и все.
Последнее время гора обработанных тарелок так и стоит у нее перед глазами, она прикинула: на стопку высотой в один метр идет примерно сотня тарелочек. Значит, тысяча тарелок — это десять метров, а за день она обрабатывает горку высотой метров в двадцать пять. За неделю эта горка вырастает в целую тарелочную башню — сто двадцать пять метров! Какой же высоты достигает она за четыре недели? За четыре месяца, за четыре года, за восемь лет? В Эйфелевой башне триста метров, за три недели она успевает отшлифовать гору тарелок выше Эйфелевой башни. Сколько же тарелочных Эйфелевых башен выстроила она за все годы? При одной мысли об этой высоченной горе у нее начинает кружиться голова, слабнут запястья, она старается переключить свои мысли на другое.
Интересно, а кто-нибудь считает, сколько чего делают конторские служащие? Сколько пишут бумаг, сколько у них в день телефонных звонков? Смешно. Они могут выходить с территории завода, когда им вздумается, бегают в магазины, к зубному врачу, им не надо пропуска, чтоб уйти по своим делам в рабочее время, и никто за это не вычитает у них из зарплаты. Об окладах у служащих слухи ходят разные, некоторые будто бы получают вдвое больше самых высокооплачиваемых рабочих, толком никто ничего не знает, так, кто-то что-то слышал. Зато известно, что живут в коттеджах, строят себе дачи, меняют старые автомобили на новые.
Когда конторские дамочки проходят через цех, работницы провожают их глазами, приглядываются к их одежде, прическам, рукам. Многим хочется переменить работу, избавиться от гнета сдельщины и почасовой оплаты, от одних и тех же изматывающих движений, некоторые во все тяжкие пускаются, лишь бы перейти на месячный оклад.
Гюн толкует о солидарности. Слово красивое, но годится скорее для песен да торжественных речей. А им просто хочется вырваться отсюда, большинству. Когда столько лет ходишь как в тумане, столько лет послушной скотинкой тянешь лямку и видишь, как тянут лямку другие, от благородных чувств мало что остается.
Внутренний дворик, отделяющий производственный корпус завода от административного здания, этот дворик делит мир надвое, на два различных мира. Даже странно, как подумаешь, до чего они мало знают друг о друге, до чего мало у них общего.
Она видит впереди спину Хедвиг, круглую старческую спину над формовочным столом. Хедвиг простояла здесь сорок четыре года. Со времени последнего пересмотра расценок она получает десять крон в час. Отработав на заводе двадцать лет, она получила надбавку двадцать пять эре в час — называется надбавка за выслугу лет, и смех и грех. По случаю двадцатипятилетия своего пребывания в профсоюзе она получила золотой значок. А когда через несколько лет она будет уходить с работы, то получит две или три тысячи крон за долгую и верную службу. Ну и вазу, конечно.