Выбрать главу

Конечно, кое-кто боялся, как бы Лисабет не погубила свою душу, и молился, чтобы это чудо не побудило ее впасть в гордыню, чтобы она не забыла, что все мы — в руце божьей.

Но большинство ею даже гордились. «Вы слышали про Лисабет?» — спрашивали обычно тех, кто приезжал в Дагфинсвик из соседних деревень, где такой Лисабет не было.

А пастор беспокоился все больше и больше. Он нес ответственность за Лисабет, а она веселилась как ни в чем не бывало — видно, и не думала о спасении души. Она почти совсем не интересовалась молитвами и, когда мыла лестницы, распевала мирские песни. Вообще от нее веяло весельем и беззаботностью, никак не вязавшейся с тем состоянием духа, в котором должен пребывать человек, обязанный благодарить господа за его милости. Он, пастор, ведь не какой-нибудь ретроград, у него достаточно свободомыслия, он может и выпить стакан вина в достойной компании, и посмеяться над забавной историей — разумеется, если она не выходит из рамок приличия. И он знает, что с молодежью не следует быть слишком уж строгим. Но эта Лисабет… А ведь у нее хорошие задатки. Он помнит, как перед конфирмацией она назубок выучила псалмы, знала их вдоль и поперек, и по катехизису хорошо отвечала. Такой человек не должен погрязнуть в мирском и греховном, совесть пастора не позволяла ему оставить это на волю случая. Совесть требовала спасти Лисабет. И однажды он спросил:

— Послушай, Лисабет… А этот твой… Хм, жених… Существует ли для него господь?

Но ведь пастор сам говорил, что господь существует для всех.

— Ты не поняла меня. Я хотел спросить о его духовных интересах.

— Он столько книжек прочитал, что просто ужас.

— И Библию?

Этого Лисабет не знала.

А потом он стал расспрашивать ее о разном таком — ну, что обычно спрашивает пастор жениха и невесту, когда они приходят заказывать венчание. Но Лисабет только смеялась — нет, смотрите-ка, любопытство какое!

Потом пастор встретил в муниципалитете окружного врача. Может быть, господину Гулликсену что-нибудь известно о женихе Лисабет? Гулликсен засмеялся: он слышал, что Лисабет обручилась с каким-то врачом, он даже ее спросил как-то — правда, мимоходом, — не зайдет ли она к нему со своим женихом, когда тот приедет, но больше никаких разговоров на эту тему не было.

Вон оно что, оказывается. А пастор совсем иначе воспринял рассказ Лисабет. Он решил, что доктор пригласил ее и жениха официально, честь по чести.

— Разве это было не так, Лисабет? — спросил он.

— Конечно, так, — отвечала она, мотая клубок шерсти быстро-быстро, будто рука и не болела никогда.

Итак, прямой обман. Ложь.

Пастор опечалился. Но ничего не сказал. Он много вздыхал в эти дни. У него было тяжело на душе. Его совесть была неспокойна. Ибо его долгом было предпринять что-то, заняться Лисабет, серьезно поговорить с ней. Только с ней очень трудно, с Лисабет. Слишком уж она веселая и проказливая, и на такие разговоры отвечает мирской шуткой.

Он долго думал, и на него снизошло откровение, он понял, что нужно сделать. Чистая душа Лисабет заражена ложью, гордыня обуяла ее, смутив земным счастьем. Но ведь пастор желает Лисабет только добра. Хочет, чтобы она спасла свою душу, и одновременно искренне желает, чтобы она вышла замуж за образованного человека с хорошим положением, если, конечно, у него есть духовные интересы. И он не станет уж слишком сурово порицать ее за… хм-хм… обман. Он хочет помочь ей. Хочет сделать ложь правдой. Как? В этом и состояло откровение, которое снизошло на него. Он сам пригласит жениха в гости и сам устроит вечер, на котором состоится помолвка. Добротою спасет он ее, добротою и великодушием.

Лисабет стояла на стремянке и вешала чистые гардины, когда пастор сообщил ей об этом великом решении. Он потирал свои красивые руки и улыбался улыбкой торжественной и щедрой и даже слегка шутливой — ну, как это тебе нравится, Лисабет?

У Лисабет во рту были булавки.

— Мм-нн-мм, — сказала она.

— Ты дашь мне адрес, и я сегодня же напишу ему, — сказал пастор.

Тогда Лисабет выплюнула булавки на пол.

— Я сама умею писать, — сказала она.

И она написала. Целый вечер сидела она и писала письмо жениху. И сама пошла с письмом на почту. «Г-ну д-ру Холгеру Вангу» — так было написано на конверте, который пасторша в шутку пыталась отнять у Лисабет. Он приедет в начале следующего месяца — в первое воскресенье.

Но в начале следующего месяца опять ничего не вышло. Такая досада. Врачу, который должен был дежурить в воскресенье, понадобилось вдруг срочно уехать — на похороны, кажется. И Холгеру пришлось дежурить вместо него. На этот раз настроение у Лисабет немного испортилось, и рука снова начала побаливать. Не очень, но все-таки ей приходилось иногда прилечь.

А пастор размышлял и молился за Лисабет. Он исполнял свой долг.

С рукой у Лисабет стало совсем худо, она болела все сильней и сильней, но что происходило в доме пастора, толком никто не знал. Пастор часто беседовал с ней с глазу на глаз. После этих разговоров боли в руке становились, как видно, очень уж сильными, и, когда Лисабет выходила от пастора и пробиралась к себе наверх, лицо у нее было какое-то серое и замученное.

Но одно точно — об этом все говорили в лавке Арвида в Холу, — пастор написал письмо г-ну д-ру Холгеру Вангу. Как и что вышло с этим письмом, никто доподлинно не знает, но потом у пастора был длинный телефонный разговор с главным врачом из города. После этого разговора совесть пастора заставила его оповестить о своем открытии всех и каждого, ибо этого требовала справедливость, которая наконец восторжествовала.

Жениха Лисабет, этого доктора из города, — его на самом деле вовсе и не было! Главный врач его не знал, и другие тоже не знали.

И смотрите: воистину господь карает виновных! Рука у Лисабет теперь совсем не разгибается.

Сама Лисабет? Ее почти не видно. В лавке в Холу о ней больше не говорят. Да и что говорить о том, кто погряз во лжи и грехе?

Теперь она почти не встает. Рука у нее совсем крючком согнулась и болит не переставая, день и ночь. И в конце концов Лисабет сойдет с ума, это уж вернее верного, потому что она теперь ни за что не хочет показываться на улице и поворачивается лицом к стене, когда ей приносят еду.

УЛАВ НУРДРО

Тюлень

Перевод Л. Горлиной

Последние годы своей жизни рыбак Матеус каждое лето проводил на узком каменистом берегу. Ширина берега не превышала дюжины метров.

Там у Матеуса был рыбацкий домик.

Эта узкая, продуваемая насквозь полоска земли поднималась над поверхностью моря метров на шесть, остальная часть берега лежала значительно ниже. Полоска Матеуса служила своеобразной дамбой между морем и озером.

Озеро это было так же необычно, как и сам Матеус. Оно лежало на два с половиной метра выше уровня прилива. Верхний слой воды был пресный и там, по слухам, водились сиг и форель, тогда как в глубине, где вода была соленая, обитали сельдь и пикша. Своей причудливой двойственностью озеро было обязано капризам природы. Сильные штормы громоздили тяжелые валы и захлестывали в озеро соленую воду, а вместе с ней и множество существ, обитающих обычно среди взморника и ламипарии, — вот и встретились виды, привыкшие к разным условиям жизни, в одном водоеме.

Озеро лежало в громадном черпаке, образованном высокими отвесными скалами, казалось, оно заполнило этот черпак еще во времена потопа.

Там, где края черпака, точно срезанные, полого спускались к полоске Матеуса, ее рассекала река — самая короткая река на свете.

Здесь-то мы и увидели Матеуса в первый раз.

Он стоял, словно вросший в высокие резиновые сапоги, на том месте, где когда-то было селение с церковью и жило пятьсот душ; четыре столетия штормов и бурь стерли селение с лица земли, и оно кануло в забвение. Время непробудно спало на берегу этого одинокого полуострова, окутанного тишиной.