— Да, — холодно ответил священник, — многие это говорят после третьего стакана виски.
Эти слова патера, трезво смотрящего на жизнь, я не раз вспоминал в ту зиму, когда, набираясь сил после болезни, жил несколько недель в гостинице одного провинциального городка. По вечерам я иногда сиживал у телевизора в обществе других постояльцев — коммивояжеров, но прилива религиозных чувств не замечал ни у кого даже после четвертого стакана виски.
Однажды вечером у телевизора собралось четырнадцать человек. Шла передача из Швеции: показывали фильм об американцах, которые дубасили друг друга кулаками по лицу. Это были американские солдаты, и события разыгрывались в джунглях. Лейтенант из Чикаго остался с глазу на глаз с японской медицинской сестрой. Вокруг них свистели пули. Когда он ее поцеловал, грянул незримый стоглавый оркестр: выходит, они взяли с собой в джунгли музыкантов…
Сам я не пил виски — мне запретил врач, — а потягивал через трубочку кока-колу. Кругом в полутьме мерцали огоньки сигар. Раздавался негромкий стук всякий раз, когда кто-нибудь, отпив глоток, ставил стакан на столик. Надо ли удивляться, что мои мысли обратились к пресвятой церкви и к Америке? Само собой, виновато было виски, точнее, кока-кола.
Расскажу историю про Пия XII, знаменитого римского папу.
Один бойкий американский коммерсант добился приема у папы. Опустившись на колени, чтобы поцеловать папскую туфлю, он что-то пробормотал, и папа ответил ему:
— Нет.
Стоявший поблизости кардинал услышал, как коленопреклоненный паломник сказал:
— Пятьсот тысяч долларов!
Папа Пий XII апостольским жестом развел в сторону свои красивые, будто неземные руки и с улыбкой повторил:
— Нет, друг мой, нет, это невозможно.
— Миллион долларов! — воскликнул американец.
— Увы, невозможно, — снова сказал папа.
— Два миллиона!
Когда паломник ушел, кардинал спросил:
— Ваше святейшество, почему он предлагал вам столько денег?
— О, — улыбнулся Пий XII, — он прочитал в газетах, что в пасхальный праздник я выступлю перед паствой на площади Святого Петра.
— И что же?
— Понимаете, наш друг просил, чтобы всякий раз, когда надо сказать «аминь», я говорил «кока-кола». А это, сами понимаете, невозможно.
Эту историю я рассказал всем четырнадцати коммивояжерам сразу же после гибели той японки — медицинской сестры. В последний миг перед смертью она успела сказать все, что требуется, про демократию, а когда вступил стоглавый оркестр, лейтенант из Чикаго объявил, что все люди равны.
Я рассказал эту историю потому, что мои собеседники ругали наше государство, где запрещено передавать по телевидению рекламу. Будь мы сейчас в Соединенных Штатах, сказал я, этот фильм неоднократно прерывался бы ценными сообщениями — к примеру, о ливерной колбасе или же о достоинствах кока-колы.
Вытянув ноги, я наслаждался негодованием собеседников. А все потому, что мне запретили пить виски! Да, увы, и курить тоже!
— Это слишком серьезный вопрос, чтобы отделываться от него шуткой, — сказал агент по продаже кожаных изделий. — Не станете же вы в самом деле утверждать, будто в Америке можно уговорить священника сказать по телевидению: «Кока-колу нашу насущную даждь нам днесь!»
Все присутствующие рассмеялись над плоской шуткой.
Я смолчал. Характер американцев для меня непостижим; подчас мне кажется: любое предложение, могущее принести доллары, имело бы у них успех.
Один из коммивояжеров переключил телевизор с шведского канала на норвежский, и сразу же на экране появилась кукольной красоты девушка, которая в этот вечер вела программу. Она улыбалась заученной телеулыбкой и изъяснялась на лансмоле. Она лопотала что-то про «слово, легкое, как снежинка, и слово крепкое, как наст», а затем на экране возникла унылая физиономия простоватого малого, который прочитал белые стихи про вечность и всякое такое. Кажется, там было еще что-то про «извечную тайну жизни». Тут все четырнадцать коммивояжеров побагровели от ярости и кричали:
— Тьфу, пропасть! Разве это лучше рекламы на сигареты или постное масло?
Конечно, трудно ответить утвердительно на столь демагогический вопрос. Четверо из четырнадцати коммивояжеров кинулись к телевизору — выключить передачу, а потом начали спорить о судьбах рекламы в телевизионных программах скандинавских стран.
— Разве этот бард тягомотины не рекламировал поэзию тягомотины?
— Само собой!
— Почему же тогда пивовару не выпить на экране кружку пива собственного производства?
Сам я по-прежнему молчал и думал об Америке. Не так давно я был в Вашингтоне, и чего я там только не насмотрелся. Жил я в отеле «Харрингтон», почти все время лежал на широкой двуспальной кровати, и перед глазами у меня был телевизор.
Сначала шла передача «Королева на один день». Несколько дородных дам предстали перед испытующим оком еще более дородного господина. Каждая из них поведала ему о серьезной беде, постигшей ее в текущем году, В сущности, это был конкурс на самую большую беду. Одна овдовела, другая попала в больницу, третья — по профессии пианистка — лишилась обеих рук и т. д. и т. п. Победительница конкурса была провозглашена «Королевой дня». Ей водрузили на голову сверкающую корону, накинули на плечи горностаевую мантию, вручили скипетр, и под звуки фанфар за ее спиной раздвинулся занавес… Сцену заставили множеством предметов — подарков от разных фирм, пожелавших вознаградить «королеву» за то, что она страдала больше всех. Там были: полный современный кухонный гарнитур — от фирмы У. У. Смит; автомобиль «форд» последней модели; несколько сот банок варенья от фирмы У. У. Джонсон; полное туристское снаряжение от фирмы У. У. Смит; две моторные лодки — маленькая и большая.
Королева, она же «Mater Dolorosa»[8], взволнованно лепетала: «Я так счастлива!» На сцену ворвались шестеро ее детей, которые в июле этого года лишились отца, и один из них прокричал: «Мы так счастливы, мама!» Потом дети (которые вроде, значит, стали принцами и принцессами) в знак признательности своим благодетелям вместе с «королевой» хором пропели песенку. Если не ошибаюсь, они пели про каких-то пичужек.
Итак, я вполуха слушал рассуждения коммивояжеров в гостинице провинциального городка. Потягивая через трубочку кока-колу, я услышал, к примеру, что симфонию Бетховена нельзя прерывать рекламой ливерной колбасы. Это было бы некультурно. Но в промежутках между отдельными передачами можно рекламировать и ливерную колбасу, и лыжную мазь, от этого никому вреда не будет: в кино и то показывают рекламу. А в газетах? Разве газета выживет без объявлений? Да и кому это мешает?
— Послушайте, — крикнул мне один из них, — как, согласны вы с этим?
Я ответил, что согласен. По мне, пусть реклама, к примеру, голубой лыжной мази «Суикс» вклинивается между Бахом и Шопеном. Телевидение выручит много денег и сможет передавать программы с утра до ночи. Но из трусости я не высказал эту мысль вслух. Да, я скрыл от всех страшную правду! В Америке я искренне веселился, когда «Революционный этюд»[9] прерывался показом голых — в одной лишь мыльной пене — кинозвезд, которые мылись розовым мылом «Люкс», самым нежным в мире. Все это вызывало скорее веселый смех, чем негодование. Да и негодовал ли я вообще? Говоря по правде, оказавшись в Америке и усевшись у телевизора, даже европеец и тот становится другим человеком. И кажется, я знаю причину.
Американцы осознали бездуховную сущность телевидения. Многие называют телевизор «The Idiot Box»[10] (они даже не признают «театральных» возможностей экрана). Со свойственной им практичностью они приспособились к скачущим звукам и галопирующим образам экрана: внешний распад прежних форм культуры, естественно, влечет за собой «внутренние» последствия. Это используется в коммерческих целях продюсерами, для которых фуга Баха представляет не большую ценность, чем, к примеру, ящик розового мыла «Люкс», самого нежного в мире.
Надо сказать — в этом убеждаешься каждый вечер, глядя на телеэкран, — что европейские продюсеры тоже усвоили антихудожественное отношение к музыке. Передают, скажем, концерт Грига. Но для авторов передачи главное при этом не музыка, а, к примеру, ноги пианиста на педалях, его пальцы, порхающие по клавишам, «эффектные переливы» света в его волосах. Нам показывают родимое пятно на затылке дирижера и каплю пота на кончике его огромного носа; целых две секунды мы видим трубача, еще до того, как он приложил к губам инструмент, потом нам предлагают лицезреть «бабочку» на манишке барабанщика и наконец мы переносимся в зрительный зал и видим, как судовладелец Нильсен глотает таблетку от кашля. Апеллируя к зрению, кощунственно разрушают условия, при которых человек может слушать музыку Грига, да и любую другую.