Так он и плелся за своими хозяевами, одурманенный свежестью и встревоженный своей прозорливой бродяжьей мудростью.
Когда они поднялись угорьем наверх, мимо стремительно пронеслась, раздувая все в пене ноздри, с гривой, летящей по ветру, молодая кобылка. Она неслась стрелой, едва касаясь земли, только вереск проводил ее тихим шелестом. По пятам за ней, сопя и отдуваясь, неуклюже скакал белый толстобрюхий мельников жеребец. Их преследовали с гиканьем и криками какие-то люди с непокрытыми головами.
Промелькнувшая скачка всколыхнула в конской памяти былые соблазны молодости, когда и он вот так же догонял своенравных и обольстительных кобылиц. И его неудержимо повлекло вослед, и он заржал, словно хотел подстегнуть нелепого и спесивого мельникова конягу:
— И-го-го, наддай, поднажми, кобылка уж из сил выбивается!
И тот отвечал ему на бегу коротким ржаньем:
— Поднажму, друг, поднажму!
Грустный и задумчивый приплелся он на вершину горы. Сын Клету точил о камень здоровенный нож. Мерин при виде мальчишки вспомнил обиду и оскалил в угрозе зубы. Но тот не уступил и шлепнул снова, и шлепок этот эхом унесся вдаль.
Тут Клету повязал животному тряпкой глаза, прикрутил поводок к молодому дубку и спросил вроде как бы себя самого:
— К чему весь этот обман?
И мерин вдруг ощутил резкую, как ожог, как наотмашь удар кнутом, боль в шее: она рассекла его вдоль крупа надвое и наполнила собою под кожей все тело. Мало-помалу он начал делаться невесомей и невесомей, и вот он — облачко, какое и малому дуновению под силу унести прочь и развеять на головокружительной выси в ничто. И красный лоскут на глазах вроде бы и не помеха ему, чтоб воочию видеть. Вон на пригорке грызутся, яростно вздыбившись, кобылка и жеребец. И он был мастак на такие штуки, и от его укусов в загривок кобылицы трепетали, как тростничок. С быстротой ястреба настигал он их, а еще… Вспомнилось, как, оборвав недоуздок, он настиг одну, что призывно ржала у коновязи перед таверной. А то как-то увел за собой в горы кобылицу кузнеца; вот было шуму-то, вдогонку за ними бросилось полдеревни: эге-гей! Держи! Лови! Стой! Их сыскали, уж когда они, спокойные и друг другом довольные, мирно щипали себе траву вдоль ручья.
Кровь теплом разлилась по телу, и тепло это напомнило ему ласковые руки Жоаны — кто-кто, а она не обижала его никогда! На душе сделалось беспечально, она преисполнилась неизъяснимого ликования, и тут его оставили силы, он рухнул наземь. Простертый, он узрел сквозь повязку чудесную даль — она сияла и переливалась всеми цветами радуги в той стороне, где за морем пряталось солнце. Его стало клонить в сон. Ах, до чего же мягка земля! Ласково-ласково его кожи коснулось дыхание — не то крыл, не то лучей, какими оповещает о своем пришествии новый день.
Жоана сняла мерину с глаз повязку, с грустью его погладила, и тот по привычке чмокнул ее сердобольную руку. Воздуху вокруг и на один раз не хватило, чтобы наполнить легкие. Над горой он увидел огненный шар, что катился вниз, и спросил себя еле слышно: «Никак солнце?» А потом, вспомнив опять о кобылке и жеребце, предававшихся своему яростному свадебному танцу, подумал: «Вот она, любовь лошадей».
Огромная красная роза провалилась за горизонт и увлекла за собой весь — до капли — воздух. Тьма сомкнулась, кромешная тьма.
Клету дернул лошадь за ногу, затем ударил ее по брюху, хотел проверить: жива ли еще. А Жоане, когда та в голос запричитала, сказал:
— Нечего убиваться-то: ведь он давно уже труп! Прямо на ходу рассыпался.
— Бедняжка, он такой был послушный. Вот кто на своем веку поработал, так поработал — и все, чтоб у нас был кусок хлеба!
Клету принялся подрезать мерину сухожилия. А Жоана обратилась мыслями к старому доброму времени — ах, не вернуться ему назад! — когда она, молодая и красивая, восседая бочком на сверкавшем снову седле, въезжала в город под восхищенные взгляды тамошних сердцеедов.
— Его б даже не взяли цыгане, еще немного — и сдох, — твердил свое Клету, сдирая шкуру. — Оставь мы его одного, волки бы мигом задрали. Чует сердце, мы правильно поступили. К тому же и за шкуру, если снести к кожевнику, тоже сколько-нисколько, а дадут.
— А я что говорю? — вмешался мальчишка. — Шкура на барабан пойдет.
— Какой еще к черту барабан?
— Самый обыкновенный, отец. Козлиная шкура, два раза стукнешь — и порвалась, а мы на праздники собрались пойти почудить в Лапу.
От вида выпущенных наружу лошадиных кишок у Жоаны к горлу подступила дурнота, и она, не разбирая дороги, как в тумане, побрела прочь.