Выбрать главу

На другое утро, прежде чем отправиться в бюро, я должен поглядеть на Альбертовых голубей. Тем самым Альберт как бы оказывает мне благодеяние: «Ты, бедняга, небось сто лет не видел настоящих турманов». Турманы — это своего рода соль в повседневной похлебке Альберта, и я восхищаюсь ими и тем гарантирую себе его расположение еще на один день. Пуще всего я восхищаюсь пестрыми, про которых Альберт утверждает, будто сам за несколько лет вывел эту масть, и я не спорю с ним, чтобы сохранить его благосклонность. Я не остановлюсь перед его красно-пестрыми и не начну с ученым видом утверждать, будто передо мной обыкновенные мутанты, — этого мне только не хватало, а вдобавок слово «мутанты» ему ничего не говорит и ничего не доказывает.

У человека в бюро по трудоустройству оторвана нога. Его явно усадили на это место, когда напоследок подчистую забрали всех мужчин о двух ногах для так называемого народного штурма. Тогда пошел в ход каждый человек, чтобы хоть на сотую долю секунды продлить драгоценную жизнь бесноватого арийского фюрера в недоступном для бомб бункере.

Трудоустроитель разглядывает меня. Сквозь шрамы на его лице едва заметно просвечивает участие. Потом он смотрит на мою учетную карточку и вполголоса, как псалом, бубнит список моих занятий: пекарь, зверовод, фермер, сельскохозяйственный рабочий, помощник ветеринара, объездчик, водитель грузовика, рабочий химзавода и так далее и тому подобное.

— А на самом деле вы кто? — спрашивает он.

— Писатель, — говорю я. — Внесите слово писатель как новую профессию в мою карточку.

— Но вы ведь не писатель, — говорит он.

— Хочу стать с этого дня, — отвечаю я.

Человек снова глядит на меня, и в глазах у него мелькает сострадание. Он решает, что я повредился рассудком, и, чтобы не раздражать меня, беспрекословно принимает мою манию величия. «Но в Гроттенштадте нет ни одного писательского заведения». Тут он прав. Единственную писательскую мастерскую, и даже со множеством подмастерьев, я узрел много лет спустя, держал ее один продувной тип из Аугсбурга, и через шесть лет я в нее устроился, потому что аугсбуржец сам меня зазвал.

Человек говорит со мной приветливым голосом. В те времена все мы были малость приветливей и помогали друг другу, когда могли. «Вам надо с чего-то жить, — говорит он, — пока не подыщется для вас место писателя. Как здесь написано, вы до одна тысяча девятьсот сорок второго работали на фабрике химволокна. Но вашу фабрику разбомбили. Еще здесь написано, что вы имели дело с лошадьми и работали в сельском хозяйстве. Я бы посоветовал снова пойти по этой части. А главное, — и тут он выдает свои тайные мысли, — там вам проще будет подлечить нервы после контузии или что там еще с вами стряслось. Вдобавок там и насчет еды дело обстоит лучше, так что мы одной хлопушкой прихлопнем сразу двух мух».

— Трех, — говорю я.

— Это как? — спрашивает он.

— Вы сами перечислили трех, — отвечаю я и своим ответом подтверждаю его опасения, что у меня не все дома и что я исполнен духа противоречия. Поэтому он письменно удостоверяет, что я ищу работу и тем самым имею право на продовольственные карточки, а я со своей стороны радуюсь, что при наличии карточек стану нормальным человеком хотя бы в глазах Марты Каплан.

Мои сыновья отнюдь не бросаются мне на шею. Младший — тот, можно сказать, меня никогда и не знал, а старший, можно сказать, меня забыл. Их мать — и большое ей за это спасибо — осторожно втолковала им, что я их отец, и я рад, что они по крайней мере не отказывают мне в этом звании.

В пригородном лесочке мы отстраиваем себе из веток гнездо, куда умещаемся все трое. Я, пернатый отец, улетаю добывать корм. В своих светлых вельветовых бриджах я отчасти смахиваю на канюка светлой масти. Итак, я лечу, скрываюсь из глаз, достаю из кармана штанов твердую домашнюю колбасу, которую дала мне на дорогу фрау Заухайтль, та, что меня прятала, отрезаю один кружок, еще один и, широко взмахивая крыльями, лечу к гнезду, к своим птенцам, где изо всех сил стараюсь оправдать звание отца: я закладываю им в рот корм, улетаю снова, отрезаю еще по кружку колбасы и снова кормлю птенцов. Кстати, сыновей моих зовут Арне и Ярне. Уж и не помню, кто из мальчиков тогда полюбопытствовал, куда делась птица, которая приходится им матерью. Я нахожу весьма изысканный ответ: Ее поймал продавец птиц и держит в клетке.

На обратном пути в город я прихожу к выводу, что все-таки не заслужил еще звание отца. В списке детских симпатий на первом месте стоят дяди. «А ты с кем поедешь, с дядей Генри в Калифорнию, — спрашивает Арне, — или с дядей Джимом в Техас?» «В Техас», — отвечает Ярне, и они рассуждают, как и куда они поедут, и в том времени, которое принято называть будущим, я не играю для них никакой роли. Не помогает даже, что я достаю кусок хлеба с ветчиной из того припаса, который дала мне на дорогу моя спасительница. В эту минуту я отчетливо вижу ее перед собой, с гладко зачесанными назад волосами, прямым пробором и узлом на затылке, который расселся там, словно непропеченный рогалик. Я думаю о ней, и о том, что она католической веры, и о том, что все добро, которое я от нее видел, она творила в надежде, что кто-нибудь на военной чужбине так же с добром отнесется к ее сыну, от которого она давно не имеет вестей.