Выбрать главу

Я — дерево. Я стою в центре города. Меня завтра должны спилить. Город процветает. Я отжило свое. Сколько лет простояло я здесь? Да уже и не помню…

АНДЖЕЛИНА ЯН

Идиот

перевод М. Тименчика

Наблюдать, как взрослые корчат из себя взрослых перед детьми, было скучно. Скучно и неприятно. На него, не игравшего в эти игры, знавшего, что вся их мораль напускная, такие сборища, как сегодня, нагоняли нестерпимую скуку.

Солнце слабо просвечивало сквозь белые тюлевые занавески, которые никогда не раздвигали, боясь их испачкать — ведь что скажут люди, если они будут грязные и затасканные, и как огорчится Первая тетушка. Соответственно детям внушали не трогать, не дергать занавески, не хватать потными руками диванных подушек, сидеть смирно и тихо — в общем, выглядеть чинными и опрятными, чтобы никто не подумал, будто они не умеют себя вести или дурно воспитаны.

Даже солнце в этот воскресный день бежало от скуки из комнаты, оставив лишь пыльный луч, упиравшийся в противоположную стену, где теснились картины: одна — гравюра на меди, в манере смелой и беспокойной, другая тихая акварель, натюрморт; обе одинаково лишенные воображения и каких-либо признаков творческой индивидуальности. Это были охотничьи трофеи Первого дядюшки — символы его покупательной способности. Одну он вывез из Таиланда, другую откопал в Гонконге, во время последней поездки.

Первый дядя громогласно вещал перед всеми, что туристские брошюры преподносили художника как международную знаменитость. Он, конечно, отнюдь не знаток Большого Искусства (здесь он издавал смешок, долженствующий свидетельствовать о скромности), однако за акварель пришлось выложить кругленькую сумму в шесть тысяч — а разве одно это уже не говорит о ее ценности? Вежливый смех. Дядя, в поисках одобрения, обращает взор к матушке, изображая на лице снисходительную улыбку, говорящую, как приятно иметь кого-нибудь на своем попечении, как замечательно позволять себе ради других подобные траты.

Пятнадцатилетний до предела вдвинулся в кресло, испытывая от всей этой умильности тошноту, столь знакомую по приторным кокосовым сластям, и заговорил сам с собой. Нет, он вовсе не против каких-то компаний, он не против общения в семейном кругу или когда приглашают знакомых — просто лично у него нет потребности в людях, во всяком случае в людях известного ему типа. Увы, большинство принадлежало именно к этому типу: краснобаи, верящие во всемогущество денег, изъясняющиеся на языке денег, вовлекающие всех присутствующих в свои разговоры, искусно ведущие светскую болтовню, одаривающие всех сувенирами из своих заграничных поездок и, в согласии с модой, хулящие все сингапурское, от мыла до искусства и поэзии, — словом, рядовые, симпатичные сингапурцы.

Но его раздражало другое — то, что все это было так неприглядно. Здесь всяк и каждый остерегался любого, кто сохраняет верность себе. Их такие люди заставляли испытывать неловкость за то, что сами они с превеликой легкостью забыли прежние идеалы, заставляли краснеть за пустоту их нравственных принципов.

Поначалу ему было любопытно наблюдать этих людей, людей, послушных ничего не значащим правилам, выдуманным лишь затем, чтобы охранять их от самих себя. Его веселило сознание несущественности всех этих предписаний. Карточный домик никчемных правил! Еще забавнее было видеть, что сами они не понимали этого, что они смели думать, будто знают больше, чем он!

Он понял, что разобраться в людях нетрудно — они со всеми их побуждениями были для него открытой книгой.

Он наблюдал за тем, как Третья тетя выговаривала своему малышу, чтобы он не пинал ногой дядю. Словами она взывала к уважению, тогда как из тона ее речи следовало, что делать так просто нельзя — нельзя, и все тут. Деланное терпение выдавало нетерпимость: почему ребенок не может постичь всех этих правил прежде, чем возраст позволит ему пренебрегать ими?

Дядя, муж Второй тетушки, благодушно улыбаясь, сказал:

— Ничего, мой мальчик, в свое время ты поймешь: из каждого правила есть исключение.

По законам хорошего тона ему еще следовало изречь: «Дети есть дети», что он и сделал, кивая малышу.

Малыш, на которого вдруг излился весь этот кисло-сладкий поток, расплакался, к пущей досаде матери.

Сидя в дальнем углу, он мог не скрывать легкую улыбку на лице — улыбку бесцельную, не имевшую ничего и никого в виду. Не искательную, не самоумильную — улыбку просто так, для себя, ни с кем не разделенную и не механическую, как большинство улыбок. Ведь однажды и его тоже так пристыдили. Разница была в том, что он не заплакал.