Выбрать главу

Опираясь на клюку, вернулась из магазина хозяйка.

— Тетя Груня, а я комнату сдал, — склонил он повинную голову.

Старуха постояла молча, обдумывая.

— Кому сдал-то? — спросила наконец.

— Какой-то девушке. Она одна. На все лето.

Подобие улыбки скользнуло по сморщенному старухиному лицу.

— Ну и ладно сделал, — махнула она рукой и пошла в дом. Уже с крыльца спросила: — За сколько сдал-то?

— За триста…

— Ирод бессовестный, — беззлобно сказала тетя Груня. — Ты б еще за триста рублев Каратову вон будку сдал. Оглоед.

…А тогда, после песочной дорожки, после березовой аллеи жить стало невозможно. То есть жить было даже очень можно — с военной-то пенсией здоровому бездельнику (ну и что, что на протезе? Не в инвалидной ведь коляске! Руки целы, голова на месте…). Еще как можно жить-то, и не доживать, а именно жить («Ста лет тебе не обещаю, — сказал лечащий врач на прощание, — но до восьмидесяти можешь дотянуть. Если не сопьешься»), наконец жить, не считая сроков! Но не мог.

Плотно закрыл окна в комнате и на кухне. Двери из кухни в прихожую и из прихожей в комнату открыл настежь. Пустил газ на полную из трех конфорок и лег на диван в белой рубашке и в тренировочных брюках. Думал, что заснет себе тихонечко — и привет. Но сна ни в одном глазу не было. Лежал, вытянув руки по швам, и пытался вспомнить детство, но вспоминались только мать и отец — рядком, как на свадебном фото, а вот этого вспоминать не хотелось. Он красиво придумал, что перед смертью вся жизнь пробежит перед мысленным взором, замедляя бег на счастливых мгновениях, показывая их вновь и вновь, как показывают рапидным повтором голы на экране, но ни хрена чего-то не бежало. И будто в насмешку вылезли толстые голые ляжки безымянной от времени девицы и его, Матвеево, давнишнее глупое, почти мальчишеское удивление: «Вот это да! А под юбкой и не заметно было, что такие толстые!» Завоняло газом. С раздражением встал, достал бутылку водки, зубами сорвал пробку, бухнул сразу стакан и выпил сразу. И кинулся к окну, чуть не вышибив раму, распахнул его — глотнул прохладный чистый воздух летней ночи. Стоял, вбирая его. Выталкивал газ из легких. В тишине ловил ничтожные звуки, расшифровывал их (машина… ветер в листьях… шаги прохожего… черт его знает что… скрип рамы…). Дрожал — то ли от холода, то ли от предчувствия. И внезапно, разбив тишину, раздался привычный взрыв — невидимый однополчанин прорвался за звуковой барьер, ушел в иное измерение и подмигивал оттуда, недоступный судьбе.

Наутро помер майор Басманов, а выживший Матвей отправился в свое другое измерение. Уходил он медленно, по пути меняясь, день за днем обрастая новыми подробностями: появились борода и тяжелая суковатая палка по руке, неспешным, тяжелым стал шаг, слова порастерялись, набралось молчания… А потом этот дом в поселочке возник, и бабка Груня, и Карат, и зимний тулуп, и ватник на осень и весну, и хватка колоть дрова и с печкой управляться, и многое другое, что могло показаться сутью, но было лишь предисловием к сути.

А суть нарастала медленно. Матвей сопротивлялся: она представлялась ему темной пульсирующей массой, набухающей, вяло клокочущей, страшной до озноба, до мурашек, колюче бегущих по коже от затылка к пяткам, а потом — по рукам, по кистям, до самых пальцев, и пальцы дрожали. Просыпался посреди ночи, выходил курить на крыльцо, вполголоса говорил звездам: «Не дай мне Бог сойти с ума…» — и звезды согласно мигали: «Не дай…» Он отталкивал нарастающую суть, пугался ее, называл безумием и содрогался от прежде неизвестного ему страха. И неравная эта борьба тянулась долго, выкручивала нервы, высасывала душу, пока однажды, обессиленный, измотанный, дрожащий, не вышел он на обычное свое крыльцо… То все как-то ночью выходил, а тут — под утро проснулся.

И увидел рассвет.

Просто рассвет. Июньский. Обычный — розовеющий с востока.

Завороженный, не мог оторвать взгляд. Не шелохнувшись, стоял до чистого утреннего неба.

И тогда отчетливо понял, что это — чудо. А значит, глупо не верить в чудеса.

Он прорвался за барьер — без взрыва, в тишине. За барьер трезвого смысла, одномерности и расчета.

Лишь потом, много спустя, он все это вспомнил, обдумал, исчислил и назвал именами, а тогда словно стронулось что-то в мире, переменилось, и только одно откровенно и ясно предстало перед ним: он обречен на войну с этой слепой жизнью, не знающей своего будущего. Он победит тьму, развеет ее, и каким бы диким, нелепым ни казалось со стороны это противоборство, он вступит в него. Ради этого были летные годы, ради этого — самообман сроков, ради этого — мучительное воскрешение. Все не случайно: он избран, отмечен, предназначен.

Исчезла темная клокочущая масса, исчез страх, внезапно обнажилась суть, и была она прекрасна.

VII

— …Что это вы не спите? — сказал Матвей, и вышло грубо, будто был он сварливый хозяин и цеплялся к жиличке.

Он смутно увидел ее в темном открытом окне, сидящую с ногами на подоконнике, когда вышел по старой привычке покурить часа в два ночи. Кончался май, она переехала на дачу неделю назад и жила незаметно, почти не соприкасаясь ни с хозяйкой, ни с Матвеем.

— Я очень люблю ночь, — сказала она едва слышно. — Я сова. Если б можно было, жила бы ночью, а днем спала.

— И что б вы делали ночью? — с усмешкой спросил Матвей и опять почувствовал неуместность своего тона. Но она будто не заметила этого.

— На помеле летала бы, — серьезно сказала она.

— A-а, так вы, значит, ведьма? — засмеялся Матвей.

— Нет, я колдунья.

— Злая или добрая?

— Очень добрая.

Глаза Матвея привыкли к темноте, и ему показалось, что он различил на лице девушки улыбку.

— Ну так сделайте что-нибудь хорошее.

— А что вам нужно?

— Мне… — Матвей задумался. — Если вы колдунья, то должны знать!

— Я знаю, — решительно сказала девушка. — Вам нужна вера в собственные силы.

— Точно! — удивился Матвей.

— Видите, я действительно знаю. Я почти все про вас знаю.

— Расскажите, — попросил он настороженно.

— Только не обижайтесь, я правду буду говорить. Так вот, вы не верите в свои силы с самого детства, потому что все ребята были нормальные, а вы — хромой. Они бегали, играли в футбол, в хоккей, а вы за ними не могли поспеть. И вам стало казаться, что вы — хуже. И отсюда все пошло. Учиться в институте вы, наверное, не стали, спрятались в этом поселке…

— Так, так, — подбодрил Матвей, сдерживая смех.

— …Профессии настоящей не получили, ведь вы не работаете? Завели себе мастерскую и сидите в ней целыми днями, соседям утюги чините. Семьи у вас нету. А все потому, что вы не верите в себя, считаете себя хуже других. А ведь это совсем не так! Ну что из того, что вы хромаете, подумайте! — «Колдунья» увлеклась, и ее голос звонко разносился в ночи. — Вы могли бы выбрать любую профессию. Мало ли таких дел, для которых неважно — хромой ты или нет, ведь правда?

— Конечно, правда, — покладисто сказал Матвей.

— Никогда не поздно начинать! Надо только поверить в себя! Вот взяли бы, например… и выучили какой-нибудь иностранный язык. Вы ведь ни одного не знаете, — сказала она убежденно, и Матвей не выдержал — расхохотался.

— Вы ужасно молодая, ужасно самоуверенная и совсем плохая колдунья! — Он откашлялся и запел. — «Аллонз анфан де ла патри…»

И с чувством пропел куплет «Марсельезы», подчеркнуто грассируя.

— Вы знаете французский? — растерянно сказала девушка.

— Да, милая колдунья, я год работал в Алжире, был и во Франции, правда, недолго.

— А кем же… Кто же вы? — совсем растерялась она.