И тут кинулся к Матвею, с разбегу бухнулся на колени, завопил дурным голосом:
— Ты гений, гений!
Очки свалились-таки, он стал шарить по полу, ползал, тыкался в Матвеевы ноги и все повторял:
— Гений, гений!
— Брось, Ренат, что за шутки? — недовольно сказал Матвей.
— Ты гений! — заорал он опять и вскочил с колен. — Всех времен и народов! Как же мне повезло в жизни, что я знаком с тобой!
— Перестань, — раздраженно буркнул Матвей.
— Ты что, не понимаешь?! — возмутился Ренат. — Ты сделал грандиозное открытие. Ты доказал, что будущее существует в нас всегда! Насчет прошлого и настоящего никто не сомневался, а вот будущее представлялось какой-то зыбкой неопределенностью. Твоя Машина строит образ будущего на основе энцефалограммы, кардиограммы, принимает во внимание и ритм дыхания, и биополе человека, ведь так?
— Ну да, примерно, — согласился Матвей вяло: не о том он думал, когда рассказывал Ренату о Машине.
— Сигналы сегодняшнего состояния человека она экстраполирует в будущее, расшифровывает, рассчитывает весь процесс их изменения на 17 лет! Это значит, что время заложено в нас! Я то же самое сколько лет пытаюсь доказать на материале литературы, а ты… Ты — гений! И то, что мы называем судьбой, роком, — это программа! Карма-программа! «Не властны мы в самих себе»! Гениально! И тогда само собой разумеется, что моя гипотеза вовсе не гипотеза — аксиома! Человек есть человек потому и постольку, поскольку в нем заложены три временные координаты!
Ренат восторженно носился по комнате, вдруг ему стало тесно, он кулаком распахнул дверь, с конским топотом пробежал по веранде.
— Не властны мы в самих себе! — заорал он оттуда счастливо.
— А чего радоваться? — угрюмо спросил Матвей. — Чего же хорошего, что не властны?
Ренат вернулся в комнату, сел, немного успокоившись, напротив Матвея.
— Как всякий гений, ты чудак, — сказал снисходительно. — И рядом с тобой должен быть человек с умом средним, но дисциплинированным. То есть я. Иначе ты сам себя не поймешь. Я не тому радуюсь, что мы в себе не властны. Если бы ты доказал, что — властны, я бы точно так же был счастлив. Ученому безразличен знак открытия — плюс или минус, да или нет, — ему важно знание само по себе и его значение. А значение знания, которое ты добыл, — всемирно. Революционно.
— Ну а как же Мила? — вдруг сказал Матвей, никак не разделяя радости Рената.
— Что — Мила? — будто не понял он.
— Ей-то как теперь жить?
— Ну… ну, — растерялся Ренат, — это я, ей-богу, не знаю… Ну, как-нибудь образуется…
— Вот я и спрашиваю: как образуется? — гнул свое Матвей.
— Да откуда мне знать! — крикнул Ренат раздраженно. — При чем тут она? При чем тут ты, я, дядя Коля?! Все мы, в конце концов, смертны! Речь — о человечестве! Твое открытие меняет судьбу человечества, его взгляд на себя, ты что — не понимаешь?! Это даже смешно, это картинка, достойная пера: сидит бухой гений в ватнике и талдычит про какую-то Милу, а сам только что цивилизацию перевернул!
Матвей пустил длинным армейским матюгом и резко пошел к двери. Ренат кинулся ему на плечи, удержал.
— Ты псих! — кричал он радостно. — Ты классический гений-идиот! Два года назад, когда ты мне первый раз про свой план рассказал, я решил, что ты шизанулся. Каюсь — даже на книжной толкучке про тебя как анекдот рассказывал. Теперь я точно вижу — ты псих! Но и гений, вот что грандиозно!
Ренат обнял его, тянулся поцеловать. Матвей отпихнул его, пошел прочь.
— Проспишься, приходи! — кричал Ренат вдогонку. — Еще тяпнем, нобелевский ты мой!
Пошел снег — сначала неспешно, потом быстрее, быстрее и вдруг повалил густой, тяжелый… Матвей остановился и почему-то оглянулся на свои следы — их засыпало, прятало на глазах. Так он и дошел до дома, все время оборачиваясь на свои исчезающие следы.
…Иван-царевич с отцовским лицом. Волк в густой мягкой шерсти, с грустными глазами. У него на загривке — застывшая золотая белка.
Матюша оглянулся еще раз — и запомнил их на всю жизнь, но ни «до свидания», ни тем более «прощайте» сказать не сумел.
Лето кончалось, изнутри леса проступала осень — редкими желтеющими листьями, пожухшей травой. Бабочки исчезали, воздух становился острей и прозрачней. Тихо было в лесу, только Матюшины шаги шуршали. В эту сторону он не ходил раньше, и когда Иван-царевич указал ему путь, мальчик удивился — как это он весь лес облазил, а там никогда не бывал…
Он снова обернулся, но не увидел друзей — вокруг стояли темные ели. Большие — до неба и маленькие — до облаков. Облака были рваные, в дырках, их низко нес неслышный ветер, они цеплялись за елки, снова рвались и улетали маленькими клочьями.
Матюша пошел дальше, и отчего-то захотелось ему крикнуть — не позвать, а просто крикнуть погромче: «Эге-гей!» Но он не сумел: то ли голос исчез, то ли нельзя было в этом лесу кричать.
И ничего не случилось, ничто не изменилось, но вдруг замерло Матюшино сердце, и весь он наполнился предчувствием. И вдруг раздались знакомые тяжелые шаги, сразу — близкие, и послышалось натужное гулкое дыхание огромного существа. Матюша застыл, а потом побежал, сорвался с места и побежал, задевая елки, укалываясь о них, без страха наступая на бусинки брусники, побежал навстречу шагам. И сам собой, легко вырвался крик: «Я здесь!» «Матю-уша-аа!» — услышал он дальний, замирающий голос матери, но не остановился, не обернулся на него, а бежал все быстрей, оступаясь, падая, поднимаясь, уже задыхаясь, бежал… И только одного боялся: что снова незваные хранители бросят перед ним зеркальный ручей. И лишь на миг замедлил: понял, что вот за этими густыми, переплетенными ветвями откроется сейчас поляна — и там будет Он. Матюша набрал полную грудь воздуха — и обеими руками изо всех сил раздвинул, как распахнул, ветви.
И увидел Единорога.
Он стоял посреди полянки, заняв ее почти целиком, — неправдоподобно огромный, закрывающий небо и свет. Красными, налитыми кровью большими глазами он смотрел на мальчика, победно выставив могучий рог.
Оба застыли, глядя друг на друга. Единорог медленно мигнул. И вдруг заговорил, и от его голоса задрожали деревья, трава и как будто земля колыхнулась.
— Зачем ты искал меня?
— Я искал… я искал тебя, — ответил мальчик с испугом и восторгом, — потому что ты — самый чудесный в нашей сказке. Ты — самый большой, и сильный, и чудесный!
— Чего ты хочешь?
— Я… — смешался мальчик. — Я ничего не хочу. Я просто хотел тебя видеть.
Единорог осклабился и коротко хохотнул, тряся складками шкуры.
— А тебе сказали, что меня нельзя просто увидеть? Всех, кто видит меня, я или наказываю, или награждаю, сказали тебе?
— Да, я знаю, — собрав всю смелость, звонко ответил Матюша.
— И чего ты попросишь у меня?
— Мне ничего не надо, — тихо ответил он.
Единорог шумно вздохнул и прикрыл кровавые глаза.
— Кто научил тебя ничего не просить?
— Никто… Я сам.
— Мне нравятся мальчики, которые ничего не просят, — сказал Единорог и снова открыл глаза. Уперся взглядом в Матюшу, но не было в том взгляде ни доброты, ни симпатии. — Ты хочешь всего добиться сам?
— Я постараюсь, — робко ответил Матюша.
— Мне нравятся мальчики, которые хотят всего добиться сами, — снова осклабился Единорог. — Иногда из них выходят сильные мужчины. Очень храбрые мужчины. Очень уверенные в себе. — Единорог хрипло засмеялся, листва посыпалась наземь. — И когда они бросают вызов мне, я не отказываю, я прихожу. Ведь они такие сильные и храбрые. Мне нравится делать из них пустое место, ничто. — Единорог наклонил голову, горой нависая над Матюшей. — Иди, мальчик. Добейся в жизни всего, я не стану мешать. Но знай свое место и никогда, даже в мыслях, не зови меня. Отныне ты только человек, и не тебе бороться со мной. Иди, сказка кончилась.
И тут перед глазами Матюши, как на экране Машины, Единорог беззвучно задрожал, черты его гигантского тела поплыли, смешались, исчезли, стало темно, в темноте замигали яркие точки, и вдруг разом все посветлело, очистилось, и уже не было ни леса, ни поляны, а на их месте возникло — четко, ярко — лицо сорокалетнего Матвея: поседевшая борода, запавшие черные глаза… И будто с огромной высоты стремглав упал он в мягкий ворох перин, подушек, одеял, и стало тепло, и в полусне-полуяви поплыл он по колыбельной реке, в колыбельное море, и казалось, что не было вовсе страшного Единорога, а впереди — все еще ждет, все еще манит баснословный край, исполненный сияния.