Здоровенный, утыканный прыщами мужик в пестрой рубахе топтал на мостовой, возле своей лавочки, молодую бабу. Правой рукой он придерживал ее за рукав сорочки. Лицо бабы было перемазано кровью, и грязные бревна вокруг густо усеяли алые, быстро буреющие пятна. Баба уже не кричала, а только хрипела, разодрав засыпанный пылью рот.
— Одно слово — сука, — непослушным языком рассказывал мужик толпе. — Остерегал же: не клади! Дак ведь, дура, разбила!
Мужик был сильно выпивши и поэтому учил бабу там, где догнал, — на улице.
Два молоденьких попа с чахлыми, только начинающимися бороденками торопились проскочить мимо по противоположной стороне улицы. Попы старательно глядели прямо перед собой, задрав узкие подбородки. Свернуть им было некуда.
Лицо бабы постепенно превращалось в кровавое месиво. Мужику было неудобно бить ее согнувшись, и он отпустил сорочку, выпрямляясь в полный рост. Окровавленная голова глухо стукнулась о деревянный настил, и Свирь увидел красные белки закатившихся глаз. Окружающие с интересом обменивались мнениями, а самые активные давали советы.
И будто ветром ударило по глазам. Улица развернулась вокруг своей оси, словно театральные подмостки. Качнулись штандарты — и сотни глоток взревели под барабанную дробь то ли марш, то ли гимн. Этот параграф Свирь знал наизусть. Сперва просто некому выйти из толпы поощрительно гогочущих лавочников. А потом, если кто-то ставит нетерпеливо топчущиеся сапоги в строй, вдруг оказывается, что в душах вызрело бессильное рабство. И очередные черносотенцы, дыша луком и перегаром, впечатывают подбитые гвоздями подошвы в брусчатку вымерших улиц. И на город облаком нервно-паралитического газа опускается мрак инквизиции. И лишь трусливые глаза высматривают что-то из-за занавесок.
Клокочущая пена вспухла в горле, огненной струей ударила в мозг. Только несколько шагов, несколько летящих шагов — и по рожам, по харям, по выпученным, налитым кровью глазам, перекошенным в крике ртам, карающим мстителем, ангелом смерти, разбрасывая в стороны, вбивая в землю, перемалывая в кашу, в пепел, в труху…
— Нельзя, — сухо объявил Малыш. — Она должна умереть.
Превозмогая себя, Свирь отвернулся и пошел прочь. На этот раз он оказался бессилен. Как, впрочем, и в большинстве других случаев.
На Кузнецком он немного задержался в густой толпе возле лавок. Гомон грачей, лошадиное ржание, нагловато-извиняющийся московский говорок сливались в сплошной шум, не тревожащий даже стаи ворон на деревьях. Только время от времени редкая серая тень срывалась с ветвей, не спеша перечеркивая пронзительно голубое небо.
— Дай комнаты… — попросил он.
В доме было тихо. Князь уехал. Федор тоже ушел куда-то — по счастью, вместе с кравчим Борисом, при котором он будет избегать Бакая. Прочая же челядь в ожидании обеда расползлась по чуланам и каморкам, изнывая от жары. И только неутомимые Антип с Ерошкой чистили лошадей на конюшне. Да таскалась по хоромам бабка Акулина, гонимая опасными мыслями.
У ворот Свирь присел на скамеечку. Там, за массивными, обшитыми тесом створками, в невысокой траве, начиналась его дорога. Никто не видел ее, словно она уходила в четвертое измерение. Но каждое утро он вползал под добротно сколоченный крест, увешанный шутовскими бубенчиками, и, скрипя от боли зубами, сплевывая сухую слюну, тащился к недосягаемой безлесой вершине, медленно переступая по острой щебенке изувеченными ногами — а рядом, за солдатским оцеплением, свистела и вопила беснующаяся толпа, с восторгом кидая камни и тыча палками. Беззлобная сытость улюлюкала по обочинам, утверждая себя пинками и плевками, и дышать было нечем, и темнело в глазах, но кипящая внутри ярость глушила стон, соленой гордыней текла из прокушенных губ, гордыней, а не смирением — может быть, именно благодаря ей он еще шел.
Особенно сладко ему никогда не было. Ни в бесконечных изнурительных забросках, ни во время коротких передышек на незнакомых базах, ни тем более на Земле, где он всегда чувствовал себя чужим. Но так основательно, как здесь, ему, пожалуй что, еще не доставалось. И даже не в Федоре или в Бакае было дело, а скорее всего в том, что здесь он не мог ошибаться. И бежать отсюда было некуда. И надеяться не на кого. И лишь работа — бешеная, страшная, выматывающая, полностью подчинившая себе работа — держала на ногах, помогала не падать. Работа — оставляющая, к сожалению, слишком много свободного времени, чтобы забыть о ней.
Он вдруг увидел в конце улицы колымагу князя и мышью юркнул в открываемые Провом ворота. Он совсем забыл, что князю пора вернуться, и, прежде чем он потребовал у Малыша картинку, колымага уже въезжала во двор, плавно раскачиваясь и скрипя. Она почти было миновала Свиря, стоящего у тяжелой дубовой створки, как вдруг неожиданно укушенная слепнем пристяжная дернулась, колымагу слегка занесло и развернуло, и Свирь прямо перед глазами, совсем рядом, на расстоянии двух шагов, увидел ось колымаги, цепляющуюся за верею.
Он мгновенно понял, что сейчас произойдет, но не успел ни пошевелиться, ни ужаснуться, а только смотрел остановившимся взглядом, медленно врастая в землю перед неотвратимостью приближающейся катастрофы. Испуганный пристяжной коренник рванулся вперед, колымага накренилась и, просев вниз, зависла на боку в неустойчивом положении. Однако и тут еще, наверное, все бы обошлось, если б почувствовавший задержку коренник, которого не сумел сдержать сидевший на нем кучер, не дернул снова. Колымага, словно нехотя, оторвалась от ворот, потом резко пошла влево и вниз и со страшным грохотом перевернулась, взорвав облако пыли.
Еще били в воздухе передними ногами лошади и растерявшийся кучер судорожно выламывал кореннику удилами зубы, еще только наклонялся вперед, кидаясь от ворот к колымаге, Пров и распахнулась дверь, выбрасывая на крыльцо перепуганного насмерть Фрола, а верхняя дверца уже откинулась, словно крышка люка, и из нее выбралась разъяренная и всклокоченная Наталья. Князь остался у царя, и Наталья приехала одна. Сейчас вид ее был страшен. Отстранив рукой набежавшую дворню, она повернулась к соскользнувшему на землю кучеру. Ноздри ее раздувались, тонкое лицо было искажено гневом. Такой Свирь ее еще не видел.
— На козла его! — сдавленным голосом выхрипела она. — Сотню плетей!
Кучер повалился в ноги.
— Матушка! — закричал он.
— Немедленно! — приказала Наталья, обводя жестокими светлыми глазами сбившуюся в плотную кучку челядь.
Это была совсем другая Наталья. Мерзкая, безобразная старуха — косоротая и бородавчатая ведьма походя зацепила ее полой своего плаща, вывернула наизнанку прекрасное лицо, и из потаенных глубин проступил неведомый ранее отвратительный лик.
Уловив желание Свиря, Малыш услужливо спроецировал картинку расправы. Кучера били на заднем дворе. На голой спине черными полосами выступала из-под сорванной кожи кровь, частыми каплями стекая на землю. Наталья лично руководила экзекуцией. Сейчас пока что с кучера на ходу сдирали рубаху.
Хрупкая, ласковая, нежная как цветок. И глаза васильковыми озерами. И изящные пальчики, лежащие у него на плече…
— Зачинайте! — услышал он ее голос.
Потом, уже вечером, когда веселил вернувшегося князя, он снова увидел ее. Князь приехал хмельной, радостный, велел одарить нищих, а сейчас все время хохотал, мотая крупной бритой головой. И она сидела рядом, тихая, добрая, смеялась тонко, словно звенел серебряный колокольчик. Начисто при этом позабыв о кучере, который харкал кровью в подклете, пока приведенная Провом Акулина шептала над ним, мелко трясясь старушечьим телом.
Свирь часто видел преждевременную смерть и свыкся с мыслью, что она неизбежна в их работе. В том далеком, теплом и ласковом мире, где мечи давно были перекованы на орала и копья на серпы и никто специально не учился воевать, смелые и храбрые все равно погибали до срока. И даже то, что на Земле овладели Временем, ничего не меняло в этом и ничего не могло предотвратить.
Он привык, а точнее, притерпелся к смерти, находя погибших товарищей в сплющенных глайдерах и пробитых метеоритами ботах, на дне пропастей и в открытом космосе — или вообще не находя. Он научился владеть собой и, не морщась от мороза, обжигающего кожу, смотрел на синие изуродованные лица, запечатлевшие ее оскал. Смерть была постоянным спутником, неизбежным условием их работы, и все же она не стала для него обыденностью, а наоборот — видимо, благодаря повседневной борьбе с ней, — каждая случайная смерть воспринималась им как общепланетная, дорого оплаченная трагедия. И только здесь, сейчас он начинал понимать, что жизнь может значить и стоить несоизмеримо меньше самых невозможных его представлений об этом.