Винце заметил наконец, что она стоит на крыльце, наблюдая за ним, и торопливо стал дуть на руки, словно только сейчас сообразил, что замерз, потом поспешил к ней, обнял ее за плечи, а когда она высвободилась, то увидела, что чистые его глаза полны слез.
Иза в тот день поздно вернулась домой; Винце молчал, не сообщал ей новость — а ведь Изе первой пришла в голову мысль о реабилитации, она же написала и прошение, — он просто положил официальную бумагу дочери под тарелку. Иза дважды прочитала письмо, кивнула, улыбнулась, потом сказала отцу: «Видишь!» «Видишь!» — ответил ей Винце; а она лишь смотрела на них, произносящих какие-то пустые слова: а за этими словами были и двадцать три года унижений, и спешащие отвернуться при встрече знакомые, и ломбарды, поношенная одежда с толкучки, и квартира на улице Дарабонт. «В Ниреше строится большой кооперативный дом, — сказала Иза, жуя жареную картошку. — Квартиры с паровым отоплением». Винце улыбнулся, покачал головой, помолчал немного, потом сказал: «Я хочу приходить домой». «Прекрасно, — Иза положила вилку, — найдите себе пещеру, обейте ее медвежьими шкурами и приходите туда. Господи, до чего трудно с такими вот старыми перечницами!»
Домой. В лексиконе Винце это означало: в свой дом, в дом, где можно будет выращивать цветы, держать живность, где будут деревья, кусты, где чердак будет полностью принадлежать им. Винце родился в деревне, в город попал лишь гимназистом и всю жизнь свято верил, что колодезная вода вкуснее водопроводной. Три недели ходили они по улицам, пока нашли этот дом. Едва завидев с дороги окна и высокий забор, Винце стиснул ей локоть и сказал: «Вот он».
Стояла оттепель, кругом лило, по желобу, выходящему со двора возле выкрашенных в коричневый цвет ворот, потоком стремилась талая вода. Желоб кончался драконьей пастью, из нее и низвергалась на улицу бурлящая струя. В доме было три комнаты, две маленькие и одна побольше, от крыльца к дровяному сарайчику вела красная кирпичная дорожка, вдоль клумб стояли платаны, просторная подворотня со сводчатой крышей словно бы образовывали еще одну, четвертую комнату, открытую во двор. Когда дом национализировали, Винце ушел плакать в чулан, не хотел, чтобы его утешали. Хорошо еще, что дождался, бедный, пока дом снова им вернули; как он радовался — самозабвенно, по-детски, — когда получил его обратно, а ведь тогда он был уже болен. «Ишь, старый капиталист, — смеялась Иза. — Не может, видите ли, чтобы его имя не стояло в кадастровой книге». Иза дом не любила: четыре года замужества она прожила с Анталом в большой комнате. А потом, за все годы, минувшие после развода, она, приезжая навестить их, ни разу не осталась там ночевать. Объяснять она ничего не объясняла, но мать знала и так: большая комната напоминает Изе об Антале, а вспоминать Иза не любит.
Как же теперь? Чем станет для нее это слово, «домой»?
За долгие годы дом для нее настолько слился с Винце, что она никогда не думала о нем как о совместной собственности, хотя записан он был на них обоих. Ведь купили его на деньги, полученные при реабилитации, Винце заплатил за него собственным унижением, долгими годами унижения, он в полной мере выстрадал его, дом для него стал оправданием всей жизни, его главной гордостью — если не считать Изы. Собственно говоря, там его и надо было бы похоронить, в саду возле дома. А ей, что ей делать теперь с этим домом, одной? Не жить же здесь вдвоем с Капитаном. Иза будет приезжать еще реже: теперь ни дня рождения отца, ни именин, ни годовщины их свадьбы. Взять постояльца? Но кого? Еще попадется кто-нибудь вроде первого жильца на улице Дарабонт. Или какая-нибудь старуха, глупая и скучная, как она сама. И скоро станет ей в тягость, даже если будет во всем ей угождать. Что же делать?
С Изой они на эту тему еще не говорили.
Три недели назад, неожиданно явившись домой — пора было просить Антала устроить отца в клинику, — Иза намеревалась обсудить с матерью, что будет дальше, но та замахала на нее руками, убежала и спряталась в чулан. Еще в доме тети Эммы она твердо усвоила, что нельзя говорить о надвигающейся беде; ведь за спиной у нас стоят три ангела, два белых и один черный; и черный — недобрый ангел. Если он проведает, чего ты боишься, если догадается, чем вызван твой страх, то тут же навлечет на семью ту самую беду, которую ты неосторожно назвал по имени. «Не знаю более мрачной мифологии, чем христианская!» — сказала как-то Иза, когда мать предупредила ее: нельзя играть с мыслью, что провалишься на экзамене. (Иза никогда не проваливалась на экзаменах, только пугала себя этим, как всякий добросовестный ученик.)